Мы поговорили о том о сем, я рассказал последние сплетни, он неохотно отвечал, что показалось бы невежливым, не будь мы друзьями столько лет. Он был явно не в духе. Я упросил его пропеть мне оду, о которой пока не знают: воззвание к Мельпомене, опять-таки по примеру старика Луцилия, – но какая огромная разница!
Голос у Квинта не слишком приятный, да и манера декламировать собственные творения, как почти у всех поэтов, оставляет желать лучшего. Стихи меня восхитили и вместе с тем удивили. За что он просит музу увенчать его лавром? Разумеется, он был прав, утверждая, что первым пересадил на нашу скудную почву греческие метры, но только ли в этом его заслуга?
Он возразил: разве это так мало?
Я ответил, что стихотворение представляется мне абсолютным; что он опровергает сам себя, демонстрируя высшую свободу; что он преуменьшил свои достижения. Совершенство, до которого он возвысил язык, – вот залог бессмертия, вот чем он вправе гордиться превыше всего. Не арки и памятники, продолжал я, поэзия не даст исчезнуть нашему языку. Он выслушал мою тираду, закрыв глаза.
«Нечего беспокоиться, – промолвил он с усмешкой. – Наш язык не умрет хотя бы потому, что не умрет Рим».
«Думаешь ли ты, что Рим вечен?»
«А ты, – возразил он, – разве ты так не думаешь?»
«Все прежние царства исчезли – одни раньше, другие позже».
«Рим завершил историю. Больше ему ничего не грозит».
«Ты имеешь в виду конец кровопролитий, мир, который нам подарен? Послушай, – сказал я, – там есть одно место… Ты говоришь: не умру до тех пор, пока восходит на Капитолий с безмолвной девой жрец. Я правильно цитирую? Это звучит двусмысленно».
Он поднял брови.
«Ведь это можно понять так, что не вечно жрец и весталка будут всходить на ступени храма. Не означает ли это…»
«Не означает, – сказал он. – Рим воплощает волю богов. Ни одна держава до нас не имела оснований сказать так о себе».
«Но боги могут изменить свои намерения».
«Тогда мир впадет в первоначальное варварство. Однако я думаю, что Рим настолько связал свою судьбу с верховной волей, что и судьба богов, в свою очередь, зависит от Рима. Поэтому он вечен».
Мне показалось, что его устами говорит не скептик, а государственный поэт, – роль, которую он время от времени брал на себя и которая, по моему мнению, мало ему подходила. Я сказал:
«Мы отвлеклись. Поговорим о тебе».
«Да, – пробормотал он, – мы отвлеклись».
Мысли, занимавшие меня по дороге в Сабины, настоятельно требовали обсуждения; мне не терпелось высказать мои соображения по поводу его эпистолы о поэтическом искусстве, которая наделала столько шума. Я было уже открыл рот – он перебил меня:
«Мне не нравится это стихотворение».
«Ты говоришь о „Памятнике“?»
«Да. Мне не хотелось его читать».
«Почему, в чем дело?»
«Оно звучит более чем самоуверенно, но, пожалуй, правильней будет сказать, что я сам себе перестал нравиться».
Я заметил ему, что такая требовательность к себе похвальна, но, будучи чрезмерной, может стать пагубной.
«Спой еще раз».
Он покачал головой.
«Ты говоришь, абсолютные стихи… совершенство. Так вот, я тебе отвечу: совершенство – это смерть. Это враг искусства».
«Квинт, – возмутился я, – ты написал стихи, в которых пророчишь себе бессмертие, а теперь заявляешь, что…»
Раб– подросток, красивый мальчик, подлил нам вина в стаканы. Хозяин встал и, отпив глоток, подошел к каменной балюстраде.
«Я без конца исправляю написанное. Каждая строфа стоит мне уйму труда. Порой я бьюсь целый день над одной строчкой, чтобы достигнуть идеального благозвучия, хожу взад и вперед и скандирую на все лады одно и то же. А на другой день вижу, что эпитет, найденный мною после изнурительных поисков, ужасен, невозможен, что красота звучания погребла чувство, что вся моя работа ничего не стоила и надо начинать сначала!»
«Почаще переворачивай стило. Не твои ли слова?»
«Да, да, – отвечал он с досадой, – а результат? Холодное, рассчитанное искусство».
«Мрамор тоже холоден. Зато долговечен».
«Красивое сравнение, но оно меня не убеждает. Катулл…»
Я поморщился.
«Не говори мне о Катулле. Терпеть не могу этого поэта».
«Катулл писал необработанным стихом. Он позволял себе вульгарные выражения. Нарушал просодию… Но сколько в нем жизни, огня, вдохновения!»
«И дурного вкуса. Впрочем, – заметил я, – это было другое время».
«Вот именно», – пробормотал он. И, как будто вспомнив о чем-то, схватил свою чашу, выпил залпом и протянул не глядя слуге. Я знал, что Квинт воспел этого мальчика под именем Лигурина. Не думаю, впрочем, что он пылал к нему истинной страстью; скорее это была литературная стилизация.
«Я спрашиваю себя: не виною ли благоденствие, мир, наше сытое существование, эта сельская тишина и умеренность, эта прекрасная вилла – все, что я восхвалял, чему так радовался, – не виной ли они тому, что из моей поэзии исчезла живая жизнь?»
«Ты предпочел бы умереть в нищете?»
«Не знаю… Не сердись на меня».
«Я не сержусь, – возразил я, хотя почувствовал себя задетым, – мне хотелось бы только вернуться к нашему разговору о языке. Я не могу представить себе настоящего поэта, который не обладал бы безукоризненным слухом, разрешил себе хотя бы одно лишнее слово, который не был бы в высшей степени взыскателен к языку, если хочешь – не был брезгливым! Без вдохновения нет поэзии, кто же спорит? Но надо уметь укрощать коня, иначе он сбросит всад-ника».
«Укрощать коня… да. А я тебе отвечу, что слишком выверенное, слишком дисциплинированное, слишком уравновешенное искусство – это искусство старческое, окоченевшее. Кровь не пульсирует в нем. Такое искусство может вызывать уважение, даже восхищать, но заставить биться сердца… о, нет. Я разучился любить, – продолжал он, – я отвык вожделеть. Известно ли тебе, что я уже давно живу без женщины?… Я думаю, что поэту лучше умереть молодым».
Я не стал с ним спорить, он был в дурном настроении, я заметил в нем перемену, лоб и виски пожелтели, следовало предположить избыток желчи.
Несколько времени мы молчали, он поднял на меня глаза.
«Послушай, – проговорил он, – ты выглядишь неважно. Что с тобой?»
«Со мной?»
Мне стало не по себе. Он угадал мои мысли – но применил их ко мне самому, словно, глядя на меня, смотрелся в зеркало и читал на моем лице мою и собственную судьбу.
Он повторил:
«У тебя скверный вид. Что говорит лекарь?»
«Что я поправляюсь».