«Как назло, ну надо же…– бормотал Григорий Романович. – Ma che`re, у тебя не найдется случайно…»
«Кроме того, – сказал приезжий, – они были молоды. Старшему, если я только не ошибаюсь, не больше тридцати…»
«Совершенно справедливо!»
Наконец явился Аркадий с деловым видом, с нахмуренным челом, в рабочем переднике и рукавицах.
«Аркаша, пусть им что-нибудь дадут на кухне».
«Да они не голодные, – возразил он, – на пол-литра собирают».
«Боже, – вздохнула хозяйка. – Что за язык!»
«Кто их пустил?» – спросил строго Петр Францевич.
«Сами приперлись, кто ж их пустит! Давно тут околачиваются. Ну, чего надо, гребите отседова, отцы, нечего вам тут делать!… Давай, живо!» – приговаривал Аркаша, толкая и похлопывая нищих, и компания удалилась. Наступила тишина, хозяйка собирала чашки. Петр Францевич, заложив ногу на ногу, величаво поглядывал вдаль, покуривал папироску в граненом мундштуке.
«Вы, кажется, хотели мне возразить», – промолвил он.
«Я?» – спросил приезжий.
«Вы сказали, у вас есть вопрос».
«Ах да! – сказал приезжий. – Я не совсем понимаю. Каким образом можно согласовать вашу концепцию с тем, что произошло в нашем столетии?»
Петр Францевич с некоторым недоумением взглянул на гостя, как бы видя его впервые.
«Что вы имеете в виду?» – спросил он холодно.
«Что я имею в виду? Ну, хотя бы революцию и… все, что за ней последовало. По-вашему, это тоже самоотречение?»
Петр Францевич ничего не ответил, а хозяин осмотрелся и спросил:
«Где же Роня?»
Оказалось, что дочки нет за столом.
Путешественник почувствовал, что выпал из беседы.
«Разрешите мне откланяться, – пробормотал он, вставая, – ваша уютная дача, я назвал бы ее поместьем…»
Хозяйка мягко возразила:
«Это и есть поместье, здесь мой дед жил».
«Да, но… Угу. Ах вот оно что!»
«Заглядывайте к нам. Будем рады».
«Спасибо».
«Мы даже не спросили, как вам живется в деревне».
«Превосходно. Люди очень отзывчивые».
«О да! Где еще встретишь такое добросердечие?… Я так люблю наш народ».
«Я тоже», – сказал приезжий.
Он не удержался и добавил:
«Но знаете… Это поместье и моя деревня – это даже трудно себе представить. Два разных мира. Куда все это провалилось?»
«Провалилось? Что провалилось?»
«История, – сказал приезжий. – Мы говорили об истории».
«Я так не думаю», – сопя, сказал хозяин.
«Не следует ли сделать противоположный вывод? – вмешался Петр Францевич. – А именно…»
«Где же это Ронечка?»
«Позвольте, я поищу ее».
«Да, да, сделайте одолжение… Смотрите, какие тучи».
Постоялец вернулся домой, промокший до нитки.
ХV
Проснувшись перед рассветом, я угадывал в потемках жалкое убранство моей хижины, мне до смерти хотелось спать, но заснуть я уже не мог. Настроение мое было смутным, в мыслях разброд. С одной стороны, я был рад моим новым знакомым, а с другой – как быть с моим намерением сосредоточиться, остановить свою жизнь? Меня встретили весьма приветливо, и я предчувствовал, что не удержусь от искушения продолжить знакомство. Надо бы расспросить Мавру, наверняка она что-нибудь слышала об этих людях. Солнце уже сверкало позади моей избы, я фыркал под холодным душем, мне стало весело, я вернулся в мою сумрачную комнату; прихлебывая кофе, я озирал разложенные на столе письменные принадлежности, и голова моя была полна разнообразных планов.
Все, что происходило со мною в последние недели, могло бы послужить предисловием к моей работе; я подумал, что следовало бы описать приезд, описать всю длинную дорогу, которая теперь представлялась мне почти символической. Перед глазами стоял первый день, заляпанная грязью машина, заколоченные окна деревенского дома. Я увидел себя стоящим на пороге моего будущего жилья, стройные предложения, как световая надпись, бежали у меня в голове, не хватало лишь первой фразы. Это был хороший признак: я знал, что писанию всегда предшествует замешательство, короткая пауза с пером, повисшим над бумагой. Вроде того как лошадь переступает ногами на одном месте, раскачивает оглоблями тяжелый воз, прежде чем нажать плечами и двинуться вперед, кивая тяжелой головой. Я прибег к известному приему. Окунув перо в чернильницу, поспешно начертал первые пришедшие на ум слова:
«Не так уж далеко пришлось ехать, но едва лишь свернули на проселочную дорогу, как стало ясно, что…»
Моя рука снова зависла над бумагой, я перечеркнул написанное и начал так:
«Два окошка, выходившие на улицу, были крест-накрест заколочены серыми и потрескавшимися досками. Шофер вытащил из багажника железный ломик и…»
«Молочка! – раздался голос Мавры Глебовны. – Ба, – сказала она, входя в избу, – да ты уже встал».
Она поставила передо мной крынку и уселась напротив. Умытая, ясноглазая, мягколицая. На ней был чистый белый платок, она подтянула концы под подбородком.
«Чего так рано-то?»
«Да вот…– проговорил я, все еще с трудом приходя в себя, ибо инерция включенности в писание может быть так же велика, как инерция, мешавшая двинуться в петляющий путь по бумажному листу. – Да вот. – Я показал на то, что лежало на столе, скудный улов моей фантазии. – А ты уж и корову подоила?»
«Эва, да я знаешь, когда встаю? Все ждала, будить тебя не хотела».
«Я тоже рано встал».
«Отчего так? Куды торопиться?»
«Не спится, Маша».
«Мой– то, -сказала она, понизив голос, – в область уехал. Совещание или чего».
Область – это означало «областной центр» – от нас, как до звезд.
«Он у тебя важный человек».
«Да уж куда важней».
Наступила пауза, я поглядывал на свою рукопись.
«Я чего хотела сказать. Василий Степаныч все одно до воскресенья не приедет… Может, у меня поживешь?»
«Неудобно, – сказал я. – Увидят».
«Да кто увидит-то? Аркашка, что ль? Он вечно пьяный. Или на усадьбе работает. Листратиха, так и шут с ней».
«Послушай-ка…– пробормотал я, взял ручку и зачеркнул неоконченную фразу. Мне было ясно, что не нужно никаких предисловий; может быть, позже мы вернемся к первым дням, а начать надо с главного. – Что это за усадьба?»
Ответа не было, я поднял голову, она смотрела на меня и, очевидно, думала о другом.
«Чего?»
«Что это за люди?»