— Не сметь смеяться! — взвизгнул я. — Того, кто еще засмеется, прикажу отвезти к Царским Могилам и закопать заживо.
В царском саду под осенним ветром буйно распустились хризантемы, и куда ни глянь, везде проступала эта желтизна, от которой веяло отвратительным запахом смерти. Я отдал приказ извести все эти цветы, и садовники послушно подчинились. А потом втайне от меня доложили об этом моей бабке, госпоже Хуанфу. Лишь позже я узнал, что насадить хризантемы по всему саду — ее затея. Она любила эти цветы, отчасти из-за убежденности в том, что их ни на что не похожий аромат помогает при ее хронических головокружениях. Вдовствующая императрица, госпожа Мэн, однажды поведала мне по секрету, что каждую осень госпожа Хуанфу устраивает целое пиршество из хризантем, велит дворцовым поварам готовить из них и холодные блюда, и горячие супы по тайным рецептам для здоровья и долголетия. Но я был неумолим. Как можно глотать лепестки этих хризантем, ведь они напоминают холодные, застывшие трупы: это все равно что пожирать разлагающуюся плоть мертвецов — даже представить противно.
С ударом колокола я начал аудиенцию для своих главных министров и чиновников, на ней рассматривались доклады государю. По ту и другую сторону от трона восседали моя бабка, госпожа Хуанфу, и вдовствующая императрица, госпожа Мэн. Мои решения всегда основывались на взглядах, которые они бросали мне украдкой, или на их намеках. Я всегда принимал на веру их мнения. Я был уже достаточно взрослым, и мне хватало знаний, чтобы освободить этих двух женщин от негласного управления государственными делами, но предпочитал этого не делать, чтобы не следить за каждым своим словом и не отягощать голову раздумиями.
На коленях я держал банку для сверчков. Гнетущую атмосферу церемонии изредка нарушал сидевший в банке чернокрылый сверчок, который время от времени громко стрекотал. Я любил сверчков и переживал лишь из-за того, что осенние дни становились все прохладнее, и дворцовым слугам становилось все труднее поймать на горе даже одного свирепого чернокрылого сверчка.
Ни своих министров, ни чиновников, на дрожащих ногах поднимавшихся по алым ступенькам к трону, чтобы доложить, как обстоят дела с продовольствием для наших войск на границе, или внести предложения по распределению земель к югу от гор, я не любил. Но пока они не замолкали, и пока госпожа Хуанфу не поднимала свою трость долголетия из пурпурного сандалового дерева, закончить аудиенцию я не мог. Как я ни ерзал на троне, приходилось терпеть, говорил мне когда-то монах Цзюэкун: жизнь государя проходит среди сплетен, жалоб и слухов.
В присутствии министров госпожа Хуанфу и госпожа Мэн сохраняли видимость степенности и деликатности. Создавалось впечатление, что они прекрасно относятся друг к другу и придерживаются сходных мнений в политике, но после аудиенций между ними неизменно разгорались ожесточенные перепалки, тогда и языки их кололись подобно острым кинжалам. Однажды, едва министры покинули Фаньсиньдянь — Зал Изобилия Духа, мой тронный зал, госпожа Хуанфу влепила госпоже Мэн оплеуху. Я замер, а госпожа Мэн схватилась за щеку и убежала за занавеску, где дала волю слезам. Я последовал за ней и услышал, как она говорит, всхлипывая: «Старуха проклятая, чем скорее умрет эта карга, тем лучше».
Я стоял и смотрел на ее лицо, перекошенное от унижения и ненависти, красивое, хоть она и скрежетала зубами. Такое странное выражение не покидало лица моей матушки, госпожи Мэн, с тех пор, как я себя помню. Всегда кого-то подозревающая, всегда исполненная страха, эта женщина была уверена, что ее сына, моего родного брата Дуаньсяня отравили, и что, скорее всего, это сделала Дайнян — Чернушка, любимая наложница покойного государя. За это Дайнян лишилась всех десяти пальцев на руках, и ее бросили в грязный Холодный дворец — Лэн Гун. Я знал, что там влачили жалкое существование совершившие какую-либо провинность наложницы.
[9]
Как-то я тайком пробрался в Холодный дворец, чтобы взглянуть на беспалые руки Дайнян. На самых задах дворцовой территории, где он находился, царили ужасный холод и запустение; все стены двора заросли мхом и покрылись паутиной. Заглянув в окно, я разглядел лежавшую на куче соломы в каком-то забытьи Дайнян. Рядом стоял потрескавшийся ночной горшок, и в воздухе висело исходившее из него жуткое зловоние. Пока я смотрел, Дайнян перевернулась на другой бок, и стало видно одну из ее рук; она безвольно свисала с кучи соломы в луче солнечного света, пробивавшегося из окна. Рука походила на пригорелую лепешку, а над вонючей коркой засохшей крови вился целый рой мух, бесстрашно садившихся на изуродованную кисть.
Лицо Дайнян скрывал полумрак, а так как женщин во дворце было хоть пруд пруди, я даже представить не мог, кто она такая. Кто-то сказал мне, что эта наложница божественно играла на пипа.
[10]
«Каким бы она ни блистала талантом, — подумал я, — без пальцев ей на пипа уже не сыграть. Интересно, будет ли теперь, в дни праздников и торжеств, проходить по садам с пипа в руках, наигрывая прекрасные мелодии, словно навеянные бессмертными небожителями, другая прелестная женщина?» В том, что именно Дайнян подкупила дворцового повара и подложила мышьяку в подслащенную рисовую кашу моего брата Дуаньсяня, я даже не сомневался. И все же у меня были некоторые подозрения относительно того, почему именно ей отрубили все десять пальцев. И я спросил об этом свою матушку, госпожу Мэн, которая, поколебавшись, сказала: «Я терпеть не могла эти ее руки». Но даже такой ответ не устроил меня, и я задал этот же вопрос своему наставнику Цзюэкуну. «Все очень просто, — сказал тот. — Дайнян своими руками умела извлекать из пипа прекрасную музыку, а госпожа Мэн — нет».
К тому времени, когда я взошел на трон, в Холодном дворце за рощицей утунов обитали взаперти одиннадцать отвергнутых наложниц. По ночам в воздухе разносился их плач, который так и лез в уши. Эти полуночные рыдания страшно раздражали, но утихомирить обитавших в Холодном дворце женщин со всеми их чудачествами было невозможно: они уже перешагнули границу между жизнью и смертью. Днем они спали, укрывшись с головой, но как только наступала ночь, оживали и своими душераздирающими рыданиями и воплями не давали обитателям дворца Се уснуть. Я просто сходил с ума, но не мог даже приказать слугам заткнуть им рты тряпками, чтобы прекратить эти звуки, потому что просто так входить в Холодный дворец запрещалось. Наставник Цзюзкун посоветовал смириться с этим женским плачем, как с одним из ночных звуков дворца. По его мнению, этот плач ничем не отличался от звона медного гонга ночного сторожа, совершавшего обход за стенами дворца. Он считал, что как сторож возвещает ударом гонга о том, что прошел еще один отрезок ночи, так и отверженные наложницы в Холодном дворце встречают своим плачем рассвет. «Вы — владыка Се, — сказал монах Цзюэкун. — Вам следует учиться терпимости».
Я нашел совет Цзюэкуна невразумительным. Я — государь Се, с какой стати я должен учиться терпимости? На самом деле все как раз наоборот: своей властью я мог избавиться от всего, что мне досаждает, в том числе и от рыданий, доносившихся по ночам со стороны рощи утунов. Поэтому в один прекрасный день я вызвал придворного палача и спросил, можно ли сделать так, чтобы эти женщины рыдали неслышно. Если только отрезать им языки, сказал тот. Я поинтересовался, не умрут ли они от этого. Нет, если сделать это умеючи, ответил он. «Вот и сделай. И чтобы я больше не слышал этих демонических воплей и волчьих завываний никогда».