И никогда не подкрадываются. Сама невинность — а у кого потом болит шея? У нормальных людей вроде нас с вами — а им хоть бы что. «Это все потому, что мы с ними слишком добренькие», — говорю я красавчику, который сидит напротив меня, спиной к движению. Мне было важно с ним подружиться, потому что если бы араб у меня за спиной вытащил из корзины нож, то красавчик бы меня предупредил. Но он оказался просто гадом и начал кричать, что все вокруг сволочи и что мы стали нацистским государством. Он кричал, и ругался, и снова кричал, и у него изо рта потекла слюна, как у психа. Но все, что он говорил, было вообще не о том. Назвать меня нацистом (-кой) — это глупость несусветная. Это как сказать про персик, что он дебильный, или про галоген, что у него дела идут хреново. Никакой связи. У меня нет никакого мнения по вопросам нацизма или политики, как нет мнения по поводу шовинизма или феминизма. Никогда никаких мнений — таков мой принцип. Для мнений нужна сосредоточенность. А я что? Когда пора будет идти на похороны родителей Ноа и там уписаться от смеха, я даже не смогу понять, откуда у меня на штанах взялось мокрое пятно.
Когда умерли автобусы
В ночь, когда умерли автобусы, я сидел на скамеечке у автобусной остановки. Рассматривал дырочки, пробитые в проездном
[20]
, пытался понять, на что они похожи. Одна дырочка напоминала зайца, она нравилась мне больше всего. Все остальные дырочки, сколько я в них ни вглядывался, оставались просто дырочками. «Мы уже час ждем, — жалобно вздохнул сонный старичок. — Даже больше. Черт бы их побрал, эти автобусные компании. Деньги у правительства брать — это они быстро справляются, а потом сдохнуть можно, пока они приедут». Нажаловавшись, старичок поправил берет и опять уснул. Я улыбнулся его сомкнутым векам и вернулся к дырочкам, которые выглядели, как дырочки, и к терпеливому ожиданию. Мимо остановки пробежал потный паренек. На бегу он повернулся к нам и крикнул сдавленным, задыхающимся голосом: «Не ждите, автобусы умерли, все!» Он побежал дальше и уже на достаточном расстоянии от нас остановился, уперся рукой в левый бок и снова повернулся к нам, как будто забыл сказать что-то важное. Слезы и пот блестели на его щеках. «Все!» — истерически крикнул он, развернулся и побежал дальше. Старичок испуганно открыл глаза: «Что этот мишигинер хочет?» — «Ничего, дедушка, ничего», — пробормотал я. Подняв рюкзак с земли, я пошел к шоссе. «Эй, мальчик, ты куда?» — крикнул мне вслед старичок.
Около старой шоколадной фабрики на автобусной остановке ждали парень и девушка, играли пальцами в игру, правила которой мне никогда не удавалось понял. «Эй! — крикнул мне парень. — Ты не знаешь, что случилось с автобусами?» Большой палец ее руки касался его запястья. Я пожал плечами. «Может, они бастуют, — сказал он ей у меня за спиной. — Тебе стоило бы остаться ночевать у меня, уже поздно».
Я поправил лямки рюкзака, болтавшегося за спиной. Автобусные остановки вдоль всего шоссе осиротели — видимо, пассажиры отчаялись и разошлись по домам. Им было наплевать, что автобусы не приехали. Я шел все дальше и дальше на юг.
Первый труп я увидел на улице Линкольна, он лежал на спине, весь скрюченный. Рассеченное водительское стекло было залито густой тормозной жидкостью. Я преклонил колена и протер рукавом козырек. Это был сорок второй. Мне, кажется, ни разу не довелось на нем ехать. Он вроде бы из Петах-Тиквы, откуда-то оттуда. Пустой автобус, лежащий на спине посреди улицы Линкольна, — я не мог понять, почему это так грустно.
На центральной автобусной станции они валялись сотнями, реки бензина вытекали из их разорванных тел, их кишки вывалились наружу и распластались по асфальту, сочась черной кровью. Десятки убитых горем людей сидели на станции, надеясь услышать всхлип мотора, выискивая полными слез глазами вращающееся колесо. Один человек в фуражке контролера ходил среди пассажиров и пытался их утешать: «Это, наверное, только здесь. В Хайфе их еще целая куча, скоро они приедут, все будет хорошо!» Но все понимали — и он тоже, — что никто не остался в живых.
Мне сказали, что продавец малаби
[21]
поджег свой мотоцикл и ушел домой, что кассеты в соседнем киоске распались от боли, что даже солдаты, смотревшие на дорогу усталыми глазами, не улыбались, когда добрались до дома, — даже они горевали. Я нашел себе пустую станционную скамейку, лег на нее и закрыл глаза. Дырочки на проездном по-прежнему выглядели просто дырочками.
Сок из мифов
Они застрелили его, как собаку, а мне дали пощечину. Так происходит всегда — мужчин стреляют, как собак, а женщины получают пощечины. «Мне тебя доброта убить мешает, хоть ты и заслужила, — сказал мне их предводитель, оказавшийся, как ни странно, самым низеньким из всех. — Мы тебя даже насиловать не станем», — добавил он, и по его глазам я поняла, что он чувствует себя человеком, делающим доброе дело. Но вместо того чтобы поблагодарить его за джентльменство, я начала плакать. Трудно быть женщиной со всеми этими пощечинами, со всеми мужчинами, которых приходится терять. Если ты мужчина, то в одну прекрасную ночь тебя вытаскивают из постели, волокут на улицу, бум! — и конец. Но если ты женщина, никакого конца не бывает. «Это естественно — плакать в твоей ситуации, — сказал он и погладил меня по голове. — Это от шока. — И опять: — Мы тебя даже насиловать не станем. Хоть ты и заслужила». Потом они ушли. Не из-за страха, нет, мужчины ничего не боятся. Может, я просто плохо их принимала. Я достала заступ из шкафа с инструментами и вырыла яму там, где земля была мягкой. Это заняло три часа, и у меня на ладонях появились мозоли. Трудно вырыть яму, в которую поместился бы человек, да еще такой огромный, как мой мужчина. Я стащила его тело в яму, но у меня уже не было сил засыпать его песком, и я накрыла его нашим пуховым одеялом в цветочек, а сверху поставила кофеварку, которую дети подарили нам на последнюю годовщину свадьбы, чтобы одеяло не снесло ветром. Это старый фокус, мама сделала то же самое, когда умер папа. Потом я пошла на кухню и достала из холодильника картонную коробку с соком из мифов, выпила два стакана и тихонько икнула, как икают женщины. Когда он икал, весь дом ходил ходуном. «Ты ведешь себя, как свинья», — говорила я, а он только смеялся. Потом я пошла и легла в кровать, но мне было трудно заснуть без мужчины, а еще труднее — без пухового одеяла в такую холодную ночь. Когда же мне удалось задремать, я увидела сон про то, как среди ночи нас вытаскивают из дому и меня расстреливают, как собаку, а он остается стоять столбом, как дурак, с пощечиной и с «Мы не станем тебя насиловать», и с могилой, и с соком из мифов — и все это так разволновало меня, что я проснулась вся влажная, так, как это умеют только женщины.
Как у летучих мышей
Иногда я думаю о нем, и в эти моменты мне ужасно его не хватает. Особенно по ночам. Я не очень хорошо засыпаю. Летом мне жарко, зимой холодно. Всегда не так, как надо. Есть животные, которые никогда не спят. По ночам они выходят на охоту, но я по ночам не хожу даже пописать. Я по ночам не хожу даже к холодильнику. Когда-то я сказала ему, что боюсь тараканов. После этого все лето, каждый раз, когда мы занимались любовью, он сажал меня себе на спину и нес в ванную или в туалет, был мне вроде такси, я крепко обнимала его за плечи и ехала, куда хотела. Мама говорит, что именно поэтому он исчез. Именно потому, что я такая безразличная, живу так, как будто меня ничего не касается, никогда не говорила ему, что люблю его, — как бы он ни улыбался мне, что бы он ни делал, — мама говорит, что это мне наказание за неспособность вести себя по-человечески. Мама говорит, что даже маленькой девочкой я никогда не говорила «спасибо». Я всегда хватала подарок и убегала. Я даже укусила за палец нашу соседку, Метуку, когда она сшила мне юбку и отказалась отдавать пакет, пока я не скажу «спасибо». Рута говорит, что это все глупые мамины выдумки, что теперь, когда мама больше не работает в мэрии и целыми днями слоняется по дому, она просто морочит нам голову от скуки. Но мама права. Я никогда не говорила ему, что люблю его, а ведь нам было так хорошо вместе, а сейчас, когда его уже нет рядом, я, может, и говорю ему «я люблю тебя», но это не имеет никакого значения, потому что некому слушать. Видно, всё сразу не бывает. Такова жизнь. Как у летучих мышей. Если ты можешь летать, то рождаешься слепым, а если ты можешь видеть, то ты просто мышка в грязном погребе. Еще и поэтому я соглашалась жить только на верхнем этаже. Мышей я действительно боюсь, в сто раз сильнее, чем тараканов. Я боюсь, что они меня укусят, но еще больше я боюсь их писка в темноте. В армии, когда мы с ним познакомились, нас иногда отправляли на ночные дежурства. Я лежала на складной походной кровати и слушала, как пищат мыши. Я видела, как их тени бегают по стенам и по потолку. Мне все время казалось, будто это сами мыши бегают по потолку и поэтому пищат от страха и будто вот-вот кто-нибудь заметит все это и поймет, что все неестественно и неправильно, и вернет все в мире на свои места, и мерзкие мышата свалятся с потолка прямо мне в кровать. Я обрадовалась, когда он пришел и лег ко мне на кровать. Я действительно обрадовалась. Мне было приятно ощущать его дыхание, согревающее мне плечо, писк прекратился, и я тоже не издала ни звука. Здесь я, наверное, должна подумать про свои сны, но я почти не вижу снов, потому что почти не сплю. Рута опять говорит, что я должна взять себя в руки, что, если я не пойду на поминки, его родители ужасно обидятся, но мне нет дела до его родителей, вот уже год прошел, а я и не заметила, мама сказала, что это меня Бог наказал за то, что я ничего не умею ценить, а Рута крикнула ей, чтобы она заткнулась. Эти могилы такие маленькие, как будто внутрь кладут котят или гномов. Все эти растения, песок и мрамор — можно подумать, что тут не могила, а просто цветочный горшок. Наша могила самая маленькая на всем кладбище, а может, самая маленькая на свете. А самый красивый из всех гостей — его приятель, лейтенант, которого я никогда не видела раньше, на нем форма летчика, хоть он и ушел из армии за два года до смерти Йотама, и после поминок он отвозит меня домой на своей машине и поднимается выпить кофе. Уже почти стемнело, и я играю шевроном на его плече. У шеврона голубой фон, а на нем нарисована летучая мышь. Он касается моего запястья, довольно нежно, и говорит: «Я все время о нем думаю». А я все время думаю, что, может быть, он сделает мне приятно и я ничего не скажу, или, может быть, я ничего не почувствую и скажу ему, что люблю его, и я все время думаю о летучих мышах.