Сегодня я отправилась прогуляться. Я взобралась на вершину Томнахуриха, с самого подножья холма, где вырыты свежие могилы, а почва спрятана под ярко-зеленой искусственной травой, которую кладут сверху, чтобы не пугать людей, приходящих на похороны, и где выпуклые свежие холмики земли покрыты букетами цветов, уже начинающих буреть. Я прошла мимо мертвых солдат, памятники павшим во Второй мировой чуть-чуть белее, чем памятники времен Первой мировой, а внизу, в черноте, ржавеют блестящие пуговицы и истлевает в прах материя полковых знамен. Выше, мимо надгробий пятидесятых и сороковых, мимо черных гранитных протестантских камней и нарядных католических — с грудастыми ангелами и каменными библиями, по неподвижным страницам которых я провожу рукой. Воскресенье, поэтому многие приходили сюда с цветами, но, чем выше я поднималась, тем меньше там было людей, вскоре я оказалась на тропе уже совсем одна. Вспять, через тридцатые и двадцатые, мимо могил 1915-го, 1903 года, к вершине, где лежат покойники прошлого века. Я уселась там, где всегда любила сидеть, на гранитные плиты вокруг изгороди. Прислонилась к камню. Когда-то я приносила сюда какую-нибудь книжку, или приводила свою выдуманную собаку (поищи-ка косточку, ха-ха!), позже — сигареты, украденные из шкафа, где они лежали за свидетельствами о рождении. Зажигала спички — просто так, для забавы. Процарапывала буквы на камне концом спички, чтобы снять слой лишайника. Посвящается памяти Маргарет Этель Инкстер 1839–1877 Любимой жене Джона Инкстера купца этого прихода.
Слова, кажется, ничуть не состарились за последние десять лет. День свежий и ясный, с прозрачным запахом остроконечных елей, папоротников, земли и опавших листьев. Все эти высокие деревья — вечнозеленые или готовящиеся выпустить новые листья. Подо мной — целое кладбище, зеленое и твердое, как влажная скала; вдали — канал, скользящий по кривому пути, в точности такому, как предсказывал Браганский Провидец. Я вижу вокруг подножья Томнахуриха корабли с убранными парусами, изрек он, а сотни лет спустя то же самое сказал Томас Телфорд — только Телфорд, пожалуй, извлек из этого больше прибыли.
Я сползла вниз и села в ногах Маргарет Этель Инкстер. Миниатюрная, темноволосая, в тяжелых викторианских нарядах, во всех этих твидовых складках, в юбках и шалях. Наверное, она жила припеваючи, выйдя замуж за купца, торговавшего шерстью, или овцами, или привозными товарами в лавке. Милая улыбка — такой я воображала ее, когда мне было лет четырнадцать. Можно представить, что морщинки вокруг губ Маргарет Этель Инкстер не только от возраста, но и от улыбки, а еще, наверное, она любила раздавать конфеты из банки бедным детишкам, игравшим возле ее магазина, — если те обещали читать молитвы. Нет, лучше не надо про молитвы, пускай она будет женщиной с передовыми взглядами. Вот она у реки, вместе с другими женщинами лупит мокрым бельем о камни. Скатывает куски газеты в жгуты для разведения костра, смотрит на кусок бумаги в своей руке — там изображение корабля, реклама кораблей на западе, идущих в Америку, задумывается о людях — таких еще можно увидеть в городе, уставших от ходьбы и от пустоты в желудке. Когда она сама была маленькой, то гоняла обруч палкой, и он скакал по берегу реки, а дедушка рассказывал ей предания о древнем языке, о людях, которых выкуривали из домов, и дым на склоне холма виднелся на много миль вокруг, и кое-кто из тех людей вырезал свои имена на оконном стекле, когда, оставшись бездомными среди снегов, они укрылись в церкви. А еще он водил ее смотреть на баржи, выстроившиеся вдоль нового канала, и в очередной раз рассказывал ей, что будучи мальчишкой, видел, как сорок лет назад рыли этот канал.
Кто знает, какой была на самом деле эта женщина? Скорее всего, совсем не такой, как я нафантазировала. Я сидела на ее могиле и решила, что, пожалуй, не буду разыскивать останки моей матери в Бостоне, или останки ее родителей, о которых мне ничего не известно. Уже нет смысла. Вот покойница улыбается на черно - белом снимке, еще очень юная девушка, моложе, чем я сейчас, она сидит в траве в летнем платье из набивного ситца, расправив юбку вокруг колен и подавшись вперед, в сторону фотографа, так что оказывается ровно в центре снимка, как будто нарочно вот так аккуратно изогнулась, чтобы уместиться в заданный квадрат. Если присмотреться внимательнее, замечаешь, что узор на ее платье — африканский, с диковинными зверями, птицами и цветами; тут и газель, и чванный павлин, и дерево, усыпанное плодами, — все эти картинки выстроились вдоль ее тела. Улыбка в одинокий летний день — и миг остановлен. На лице застыли свет и тень.
Это лучше, чем какое-нибудь имя на квадратной латунной табличке в неведомом мне городе. А кости Маргарет Этель Инкстер, ее скромно выгороженное место в пространстве, прекрасно сгодятся для соборования перед смертью; так я думала в четырнадцать лет, когда выбора не было, и так я думала сейчас, поднявшись с холодного гранита и пробираясь между старыми, едва обозначенными могилами, надеясь, что ни на кого не наступаю, поднимаясь туда, откуда открывается самый лучший вид. Но смотреть было особенно не на что. Вдали, на Крайг-Файдриге, между деревьями мелькали машины, проезжали велосипедисты, крошечные людишки выгуливали собак вдоль канала, собаки забегали вперед, останавливались, чтобы обнюхаться и покружить друг вокруг друга, задрав хвосты, и мчались обратно к хозяевам.
На солнце было даже жарко. Тепло — но скоро теплу придет конец. Солнечные лучи падали сквозь голые ветви на округлый мшистый холм, в который превратилась Маргарет Этель Инкстер; я вернулась на прежнее место, сняла куртку, расстелила на земле и улеглась на нее спиной, представила себе, как миссис Инкстер лежит там, подо мной, с милой улыбкой, она наверняка не против, а даже если против, все равно уже ничего не может поделать. Я выдернула травинку и закусила кончик; стебелек оказался приятным на вкус. Я пыталась придумать, как бы это выразить; на что это похоже. Я лежала, и мне нравилось размышлять о том, что завтра, и послезавтра, и послепослезавтра, и еще некоторое время, по той дороге все так же будут проезжать машины, а люди с собаками будут прогуливаться туда - сюда по тротуару вдоль канала.
Как распускается лист, распрямляется — и ты видишь на нем жилки. И как держишь лист на ладони. Как этот блестящий свет. Как те тридцать секунд, которых достаточно, чтобы землетрясение унесло тысячи жизней или чтобы утечка газа с завода отравила и ослепила бы тысячи людей. Как та история, которую рассказал мне строитель про свою дочь, когда я еще жила на Хартвилл-стрит: врачи недавно обнаружили у нее что-то нехорошее внутри головы, говорил он, произнося слово «опухоль» так, будто оно из чужого, незнакомого ему языка, ей было двадцать два года, она уже переставала различать запахи и злилась, что из-за стероидов толстеет, да нет, ты не думай, она не умирает, сказал он, ковырнул в очаге резцом, и замер, глядя вниз, затем посмотрел по сторонам, просто жизнь для нее сразу сделалась такой жалкой штукой, ты понимаешь? И как тот старик в поезде показывал женщине, сидевшей напротив, свою коллекцию фотоснимков разных паровых двигателей — с такой гордостью, словно они были его близкими родственниками, а она смутилась и притворилась потом спящей, когда увидела, что он возвращается из буфета. И как тот паром затонул в прошлом месяце и утащил на дно всех пассажиров, или взорвался космический корабль-челнок, и дети школьного учителя махали флагами этому дымному венку — огромной первобытной птичьей голове, прорисованной на небе. Как сорвалась крышка с реактора, опалив землю на много миль вокруг, погибли целые деревни, и в теленовостях показывали заболевших из-за этого северных оленей в Норвегии. И как прямо сейчас, в эти минуты, в какой-то точке нашей планеты, не так уж далеко отсюда (потому что, на самом деле, ни одна точка нашей планеты не находится так уж далеко от всех остальных), людей выстраивают в шеренги и расстреливают над ямами или на обочине дороги — потому, что те верят во что-то другое, или принадлежат к другому народу, или кожа у них другого цвета, или еще из-за чего-нибудь, скорее всего, из-за наживы. И как люди целый день играют на компьютере несуществующими деньгами, и как кто-то может истратить 75 ООО фунтов на шелковые галстуки. И как некоторым не по карману батон хлеба, и они вынуждены заполнять всевозможные анкеты, чтобы компетентные органы решили, стоит ли давать им пособие. И как одной подруге Кармен, не помню ее имени, пришлось сделать аборт, и на следующее утро Кармен принесла ей тарелку с четырьмя блинчиками и горкой мороженого, приготовила ей ванну, согрела для нее полотенца на радиаторе, а что еще можно было сделать? Я просто не знала, что мне делать, говорила она потом. И как она рассказывала, что, когда принимает темазепам, то как будто весь внешний мир через дырочку размером с игольное ушко устремляется в ее голову и там расширяется, разрастается как воздушный шар, который, кажется, вот-вот лопнет от любого прикосновения; у нее появился страх перед острыми зубами щеток и гребней. Эмоции, накопленные в транквилизаторах. И как я видела Джеймса в последний раз. Не хочется об этом думать. Господи, ну да, и как тогда, когда на игровом поле собралась в круг вся ребятня и орала: «давай - давай-давай», и девочка классом старше меня сказала, что там дерутся мои братья, я сначала ей не поверила, а потом увидела их — в одинаковых футболках с коричневыми полосками, они яростно тузили и пинали друг друга, и впервые в жизни я не могла разобрать, где кто, пока — Патрик, кажется, побеждал, но вид у него был тоже перепуганный, а Джеймс совсем ослаб — пока сторож не разнял их и не потащил к директору, тряся обоих за плечи, и я заметила, что Патрик обеспокоенно глядит на Джеймса, который, хотя все всё видели, мужественно кивнул: мол, ты победил, и сдавленно улыбнулся. И как все эти нескончаемые шутки — почему берег мокрый? Потому что море описалось. И как тот несмешной анекдот, от которого мы все умирали со смеху: Бэтмен и Робин шли по дороге, Бэтмен упал, Робин засмеялся, Бэтмен спросил, почему он смеется, а Робин ответил: потому что это было смешно; и как они доводили меня, рассказывая этот анекдот, всякий раз, когда я плакала или дулась, и, сколько бы я ни удерживалась от смеха, все было напрасно. И как однажды зазвонил телефон, и кто-то сказал, что со мной хотят поговорить Битлы, что это Пол, он звонит просто так, поболтать, и он спросил, как я поживаю и какая у меня любимая песня, «Желтая подводная лодка», ответила я, а потом послышались гудки, и только много лет спустя до меня дошло, что это были вовсе не Битлы, а кто-то из моих братьев. Да, и как это — тоже.