Преподал бы траливали…
Русской грамоты урок!
Горланил, срывая связки, Человек под дружный хохот сибирских бородачей.
На этот раз Бакчаров расположился поближе к исполнителю так, чтобы видеть его лицо. Учитель сразу подметил манеру исполнения Человека. Было в ней нечто отрешенное от окружающего, жесткое и в то же время чуткое. Смуглое лицо Человека было изрезано морщинами, вокруг сухого рта серебрилась щетина, а строгие до индейской свирепости глаза были красны от табачного дыма, как раны. Но Человек, не обращая на это внимания, угрюмо смотрел перед собой, хрипло, постариковски, горланил песню, жестко и в то же время виртуозно цапая костлявыми длинными пальцами гитарные струны. Вот он проревел, захлебываясь от ярости, припев и снова запел куплет, тихо, словно романс.
Бакчаров и в этот раз не решился заговорить с Человеком, только пытался поймать его взгляд и кивнуть в знак приветствия. Авось узнает. Но во время игры Человеку было явно не до случайных знакомых. Отложив встречу на другой раз, Бакчаров покинул «Левиафанъ» и вернулся в свою угрюмую комнату. На ночном столике он обнаружил записку ошеломляющего содержания:
«Бакчаров, теперь я знаю, что Вы подлец! Я знаю про то, что Вы сделали в столице. Я знаю про Вас решительно все! Гнусность Ваших лживых слов за столом у губернатора не могла не поразить меня. Убирайтесь из города прочь, не оскорбляйте его честных граждан своей подложной сущностью и омерзительным духом».
— Что такое? — вырвалось у Бакчарова, и он перечитал письмо.
Более не раздумывая, Бакчаров бросился вон из комнаты в надежде поймать автора по горячим следам. Но дом уже спал. Бакчаров не решился будить господ, сбежал в подвал и переполошил прислугу. Ему повезло, и он быстро нашел среди слуг письмоносца своего обидчика.
— Увы, сударь, — сконфузился старый слуга, — с меня была взята клятва о неразглашении. Единственное, что мне дозволено, это передать ваш письменный ответ.
— Что за игры! — возмутился Бакчаров. — Я требую, чтобы человек, вручивший тебе эту пасквиль, был мне немедленно назван.
Слуга лишь развел руками.
— Ладно, — сказал Бакчаров. — Тогда давай мне перо и лист бумаги.
Слуга не замедлил выполнить требование, и учитель принялся сочинять ответ. Послание получилось пространным, нарочито учтивым. Заканчивалось оно так: «В конечном счете, даже если предположить, что я какимто невообразимым образом оказался для Вас злейшим врагом, то неблагородно, трусливо и недостойно с Вашей стороны оскорблять меня, скрываясь. Таким образом Вы сами становитесь в положение, при котором обычно справедливо употребляют такие выражения, как — гнусный, подлый, омерзительный человек. С уважением, Дмитрий Бакчаров», — гордо расписался он и гневно вручил свой ответ слуге.
На следующее утро Бакчаров обнаружил на своем ночном столике конверт. В нем была более краткая, но не менее возмутительная записка, гласившая: «Учитель, научися сам!» Дмитрий Борисович с несвойственным ему остервенением разорвал записку и принялся нервно бродить по комнате, разнообразно сжимая свои губы и пытаясь сообразить, кто же этот подлец.
Пока что он знал о нем только одно — мерзавец присутствовал на вечере в честь его выздоровления. Но там было полсотни господ из благороднейших томских фамилий. Кому из них Бакчаров успел так досадить, он ума приложить не мог.
В конце концов, он бессильно уселся на кровать, склонив и обхватив руками голову. Потом вскочил и начал строчить ответ.
«Кто бы Вы ни были, но у меня нет сомнений в том, что Вы редкий мерзавец и негодяй. Все написанное Вами в мой адрес — гнусная ложь! Если Вы не извинитесь сегодня же до полуночи (хотя бы таким же анонимным образом), я вызываю вас на дуэль! Должен предупредить Вас о том, что в фехтовании и стрельбе едва ли хоть один житель этого города сможет со мной сравниться. Завтра в пять утра я буду ожидать вашего представителя в саду у черного хода губернаторского дома. Выбор места и оружия за Вами. В случае отказа или неявки все ваши оскорбления будут считаться словами лжеца и труса, недостойного внимания благородного человека. Бакчаров».
В этот день Дмитрий Борисович встретил слугу, поднявшего ему завтрак, не как обычно в постели, а при полном параде, одетым в свои лучшие вещи.
— Стефан! — строго окликнул он слугу, когда тот уже собирался смыться.
— Слушаю, ваше благородие, — пискнул старик так, словно ему наступили на хвост.
— Скажи мне, Стефан, то, что ты оказался замешан в этой истории с перепиской, связано какнибудь с твоими личными симпатиями?
— В смысле, ваше благородие? — испугался слуга.
— На чьей ты стороне? — грозно спросил учитель, прогуливаясь по комнате и хмуро глядя себе под ноги.
— Всегда на вашей стороне, сударь! — тут же выпалил старикан. — Я хозяином приставлен к вам, чтобы во всем вам оказывать услужение, покуда вы излечиваетесь в его доме.
Бакчаров остановился и выдержал паузу.
— В таком случае ты будешь моим секундантом, — деловым тоном объявил он и вытащил из рукава конверт со свежим приглашением на дуэль.
— Ах, господи, горето какое! — выпалил старый слуга, схватившись за голову.
3
Ближе к четырем часам утра Бакчаров был уже готов к дуэли наружно. Внутренне же он весь терзался. То и дело вскакивал и принимался бродить по комнате, иногда садился за туалетный столик, за неимением письменного стола, и перечитывал тетрадь со своими стихами, решительно уничтожал некоторые страницы и даже пытался сочинить себе эпитафию. Но ничего не выходило.
Бакчарова морозило от волнения, и он послал в назначенный час дежурить в сад слугусекунданта, приказав тому в случае появления представителей другой стороны кинуть в его окно камешком.
Без четверти пять в комнату его постучали. Это старик, испугавшись разбить окно, предпочел подняться. Дальше все развивалось очень стремительно. Единственное, что запомнил об этом страшном часе Бакчаров, — это причитание старика, карету, везущую их в неизвестность и молчаливого представителя своего обидчика, скрывавшего свое лицо отвратительной ехидной носатой маской, словно только что с венецианского карнавала.
Еще в доме губернатора Бакчаров почувствовал недомогание, теперь лоб его покрывался бисером мелких капелек пота, крутило живот, и плечи охватывал холод. В карете Бакчарова бросало из стороны в сторону, он ежился, туго запахнув шинель, жался в угол сиденья и клевал носом, стараясь хоть чуточку подремать. Их дилижанс гремел, переваливался, скрипел колесами и переборками, казалось, вотвот развалится или рухнет в овраг.
В предрассветном сумраке молоком разливался тонкий туман, застилал поля, утягивался в отдаленную тень леса. Изредка Бакчаров поглядывал на выныривающие и пробегавшие мимо загоны, серые халупы, жидкие голые березы с обвисшей бахромой веточек, и все эти зачарованные, затерянные сибирские картины давили учителю в грудь отчаянным ощущением одиночества.