– Молдова, цветущая наша держава!
– Расцветшая, словно сад, словно тропики, – пел он.
– Кто любит тебя, тот любит твой народ! – пели он.
– А кто не любит тебя, тому мы порвем его клеветнический рот! – подпевал зал
– Наш язык, наш клад нетленный, – выводил Лоринков.
– От безверия укрытый, свет жемчужин драгоценных, над отчизною разлитый, – пел он.
– Наш язык – душа живая пробуждённого народа, – пел он.
– Кто не любит наш язык, тот сын проститутки и урода! – ревел зал.
На этой строчке с потолка сыпались конфетти, и опускались обручи с голыми женщинами. Зал ревел… Кембел визжала, и все пыталась снять с себя несуществующие трусики. Кто-то поливал собравшихся шампанским.
В пьяном угаре проводила последние дни молдавская эмиграция…
* * *
…после представления Лоринков, получив на руки чистыми семьдесят пять фунтов, переоделся, смыл грим, и вышел в переулок за клубом. Оглянулся, нет ли никого, – убедился, что один, – подошел на носках к мусорному баку, тихонько открыл крышку. Взял банан, нетронутый почти, пучок зелени, аж половина сэндвича, что там еще… пакетик чипсов тоже взял, хоть и вредная это еда. Вздрогнул, когда увидел тень.
– Это я, – сказал гитарист Кассиян.
– Не нужно смущаться, – сказал он.
– Лоринков, я хотел сказать вам, что… ухожу из ВИА, – сказал он.
– Я записался матросом на рыбацкое судно, следующее в Малазию – сказал он.
– А в чем дело, Октав? – сказал Лоринков.
– Послушайте, это же ненадолго, – сказал он.
– Вот отобьем Кишинев обратно, и заживем, как прежде, – сказал он.
– Девочки, шампанское, бюджет разворовывать, а быдлу можно будет про патриотизм прогонять, – сказал он.
– Нет, я не верю, что что-то изменится, – сказал гитарист грустно.
– Так все… пусть, бессмысленно, девочки, шампанское… угар… а ведь проиграли… проиграли мы все! – воскликнул он.
– Это как советская Россия, – сказал он.
– Все думали, что она падет, а она… – сказал он.
– Она пала! – сказал Лоринков.
– Да, но через сколько лет?! – сказал гитарист.
Лоринков оглядел гитариста. Тот выглядел отощавшим и правда отчаялся. А ведь элитой был, «золотой молодежью» был, с огорчением подумал Лоринков. Девочки, шампанское, бюджет… а быдлу про патриотизм прогонял, с огорчением подумал Лоринков. И как сломался. Матросом на рыбацкое судно… Лоринков вспомнил, как подобрал молодого оголодавшего парня на мостовой, и сунул его в ВИА, хоть тот играть на гитаре и не умел. И до сих пор не умеет. Гитара была с секретом, китайская, самая играла… Пропадет ведь, подумал Лоринков. Сделал последнюю попытку.
– Послушайте, Октав, – сказал он.
– Вы же пусть и бывший, но представитель молдавской золотой молодежи, – сказал он.
– Вы, стало быть, руками ни разу в жизни не работали, – сказал он.
– Да и головой, – сказал он.
– Ну, куда вам на судно? – сказал он.
– Кем вы там будете, носовой фигурой на корабле, что ли? – сказал он.
– Я уже обо всем договорился, – сказал гитарист.
– Я буду в кают-компании на склянках играть, – сказал он.
Лоринков помолчал. Со вздохом достал из кармана деньги, отсчитал двадцатку… Подумал, махнул рукой, сунул в карман гитаристу все, что было. Снял галстук-бабочку, завернул ее в последний носовой платок. Отдал. Перекрестил.
– Прощайте, Кассиан, – сказал он.
– Зла на меня не держите, – сказал он.
– Вы человек молодой, позвольте совет-с вам дать, – сказал он.
– Молдаване народ злой, неблагодарный и завистливый, – сказал он.
– Не поддавайтесь, не становитесь таким же! – сказал он.
– Сохраните сердце в чистоте и доброте, – сказал он.
– Спасибо вам, – сказал гитарист.
– Я не забуду вашей доброты никогда, – сказал он.
– Питор ты гребанный, – сказал он, когда Лоринков ушел.
– Членосос млядь, галстук он мне потертый сунул, – сказал он.
– Платок какой-то… на кой мне платок чмошный? – сказал он и шмыгнул.
– Фунты… почти сотня… зажал небось больше козел, – сказал он.
– Вафел мля, – сказал он.
Смачно плюнул вслед Лоринкову и ушел в море.
* * *
Лоринков брел по улицам Лондона, покачиваясь от голода и усталости.
Дома ждала семья, но домой не хотелось. Самое страшное в детях было то, что глядели они так, словно все понимают. Не просили, не ныли, не жаловались. Боже ты мой, думал Лоринков. Вспомнил, как дома, в Кишиневе, в прошлой жизни еще, все мальчишку отчитывал, если тот на что жаловался. Все боялся слабину дать, мужчину воспитывал. Вот и воспитал. Мальчишка сидел дома, – потому что одежда новая денег стоила, – да все в окно глядел, на улицу. Но не плакал никогда и ничего не просил, хотя видно было: того хочется, сего хочется… Сжал Лоринков зубы до хруста, вспомнив внезапно серьезное и взрослое лицо сына. Жена молчала, все понимала, да что толку-то с ее понимания, с внезапным озлоблением подумал Лоринков. Небось, все думает, почему не сдамся, не уедем в США или Канаду, как все люди, трудиться да жить, а все здесь, в Лондоне, в угаре, ждем чего-то, а чего? Кишинев, прежняя жизнь, писательство, книги… Не вернуть, не вернуть… Устал я, устал, подумал он. А, фунты же есть, подумал он. Сейчас еды куплю, а потом… Отдал же деньги гитаристу сраному, вспомнил он, и даже не расстроился. Машинально свернул к публичному дому, где в давали ему еще в кредит. Выбросил мысли о сыне, жене. Я скала, думал он, скала, человек-скала я…
В борделе выпил рюмашку кемпбеловки, – водка с кофе, – и лег на постель в обуви. Зашла мамка, тоже из молдаван. Усатая, жирная, Павличенку фамилия ее… Усмешку на жирном лице прячет.
– Кого сегодня изволите, Владимир Владимирович? – спрашивает.
– Англичаночку может? – спрашивает.
– Все твои «англичаночки» «гэкают» как Наташа Королева, – сказал Лоринков.
– Давай что-нибудь этакое… наше, – сказал он.
– Русскоязычную давай, – сказал он.
Мамаша кивнула, вышла. Зашла русскоязычная шлюха. Что в ней такого, подумал Лоринков. Шлюха как шлюха.
– По-русски говоришь хоть? – сказал он шлюхе.
– А как же, – обиделась она.
– Я всю молодость, знаете, провела в чтении, – сказала она.
– Орал, анал, интеллектуал, – сказала она.
– Критиком в «Литературной России» пробавлялась, – сказала она.