Мечта о литературной плеяде все-таки сбылась, однако на десятилетие позднее. Объединение произошло не на поколенческой – в принципе, как оказалось, полностью фальшивой – основе, не по эстетическим принципам различных формальных направлений, как это было в двадцатые годы с футуристами, конструктивистами и имажинистами, не по философским даже течениям, ибо рядом были и позитивисты и новые мистики, а на единственной, кажется, в наше время плодотворной и честной основе, когда объединяются люди, которым просто стало уже невмоготу терпеть тоталитарный блуд.
Альманах «Метрополь» – вот подлинная литературная плеяда наших дней. Он дал тем, кто в нем участвовал, и тем, кто был рядом с ним, новое ощущение среды, что, казалось, давно уже испарилось под идеологическими и политическими сушилками, а этой среде он вернул почти уже забытое ощущение праздника. «Метрополь» во многом осуществил то, что смутно мерещилось наивным юнцам молодой «Юности». Облитый ложью всех этих феликсов кузнецовых и грязью гневных собраний московских писателей-партийцев, он выдержал всего лишь одно издание тиражом двенадцать самодельных экземпляров и просуществовал всего лишь один год как группа, зато, в отличие от тридцатилетней старушки «Юности», он никогда уже не постареет.
Хоть краткий миг, но полный правды…»
[247]
(Феномен Твардовского)
Александр Трифонович Твардовский считался человеком исконно русским, несмотря на свою до чрезвычайности польскую фамилию. В Польше «пан Твардовский» столь же типичен, как у евреев Абрамович, у американцев Джонсон или у русских Сидоров. Там бытует неисчислимое количество анекдотов про «пана Твардовского». Вот вам развитие поговорки «потри русского, татарина найдешь». С тем же успехом найдешь и поляка, и немца, и еврея, и грека, да и кого только еще не сыщешь, вплоть до финикиян и ассирийцев.
Нам редко приходит в голову продумать до конца образ России как промежуточного царства, переплетения путей исторических, военных и торговых, а между тем мы, может быть, вторые на земле после Америки – космополиты, и язык наш восхитительно космополитичен. Племя же смолян, к которому принадлежал Твардовский, вообще было экспонировано на Запад больше других, а посему и в связи хотя бы с географической близостью можно кощунственно вообразить себе даже и близость этого племени к диким еврейским мужикам Шагала, пролетающим в небе над Витебском; или наоборот.
И все-таки, конечно, он был русским – со всеми вытекающими отсюда последствиями, вплоть до пристрастия к «веселию Руси». Мне вспоминается сейчас Александр Трифонович в один из периодов этого пристрастия. С остекленевшими глазами и застывшей виноватой улыбкой на луноподобном лице он шел через ресторан московского Дома литераторов. В углу кутила бражка черносотенных литературных подонков, что-то вроде Владимира Фирсова или Феликса Чуева, а может быть, и они сами. Увидев одиноко покачивающегося Твардовского, то есть могущественного оппонента их патрона, вождя сталинистов Кочетова, подонки бросились к нему.
– Александр Трифонович, присоединяйтесь к нам! Милости просим! Какая честь сидеть рядом с великим русским поэтом! Выпьем, друзья, за славу России, за великого русского поэта Александра Твардовского!
Ударение, разумеется, ставилось на слове «русский». Твардовский с застывшей улыбкой держал перед собой дрожащую рюмку. Кажется, он не очень-то понимал, что за люди вокруг него, да и вообще, люди ли вокруг, человеческий ли мир его окружает.
Выпив, подонки полезли к нему с амикошонскими объятьями. Саша, ты же наш! Роковая ошибка, Саша, что ты окружаешь себя жидами. Что они тебе? Что им Россия? Это мы твои люди, Саша, а ты наш, наш, наш!
Тут вдруг Твардовский восстал, стряхивая с плеч потные ладони. Взгляду его вернулось осмысленное выражение. Трезвым и четким голосом он произнес: «Я не ваш», – поклонился с некоей странноватой старомодной учтивостью и удалился. Благо к нему уже бежали какие-то «новомирцы».
Эта сцена, которую мне пришлось наблюдать, сидя в литераторском кафе по соседству, уже и тогда показалась мне достаточно красноречивой, а сейчас, по прошествии стольких лет, она мне кажется едва ли не ключевой (во всяком случае, для меня) в трактовке «феномена Твардовского».
Эстетической своей, так сказать, фактурой Твардовский, казалось, и в самом деле был близок к ним, аппаратчикам, консервативным сталинистам, врагам всего иноземного и не очень-то скрытым антисемитам. Увенчанный сталинскими, ленинскими и государственными премиями, всеми возможными медалями, облаченный всегда в кургузый протокольный костюм, никакими там «стилями» от него, конечно, и не пахло, «простой» – ах, словцо какое замечательное – и по происхождению, и по обиходу, он, казалось, был, что называется, «своим парнем по всем статьям»… Ан, не свой. Не свой, потому что честный, потому что совесть оказалась живой, потому что устал от лжи и восстал против нее вот так же неожиданно, как тогда восстал в кафе, стряхивая с плеч липкие ладони.
Я никогда не был поклонником его стихов. Иные «новомирцы» обижаются даже на сравнение их вождя с Некрасовым! Певец ручной тяги, оказывается, не тянет, не глядится рядом с создателем Васи Теркина. Пушкин – вот подходящий сосед, вот равная по величию тень! Увы, должен признаться, что для меня этот бравый солдатик Теркин не угонится и за Швейком, что уж говорить о головокружительном карнавале пушкинских образов; здесь он споткнется на первом же пируэте. Поэзия Твардовского лубочна, о нем можно говорить как о мастере советского лубка; для близости к великому гулу русской поэзии его стихам не хватает метафоры.
Однако дело тут совсем не в этом. Ни «Теркин», ни «Страна Муравия», ни «За далью даль» не играют существенной роли в создании рыцарского образа Александра Твардовского, редактора «Нового мира», либерального вождя короткого советского ренессанса. Литературная община мира знает его именно в этом качестве, и это вовсе не принижает его художественного и исторического значения, как предполагают иные ревнители, но, наоборот, придает ему универсальный, космополитический характер.
Создание литературного журнала, определившего целую эпоху (а он, разумеется, был создателем «Нового мира», а не продолжателем, скажем, несостоявшегося вождя Симонова), является творческим актом гораздо большей силы, чем личные поэмы и повести.
В мужестве Твардовскому не откажешь, однако не только мужество помогло ему так долго не сдавать позиций. Я думаю, что именно несоответствие эстетики и этики нередко выручало. Уж больно был наш для них, уж больно располагал к доверию. «Заносит, мол, Трифоныча, а все-ш-таки ведь наш же человек, свой же все-ш-таки парень, из нашей же сталинской гвардии…»
Надо сказать, что не только в костюмах «главного», но и во всем распорядке жизни самого либерального журнала Москвы, как это ни парадоксально звучит, сохранялись черты величавой эпохи. В редакции был культ «Трифоныча», мимо дверей кабинета ходили на цыпочках. Слово его было решающим, бесповоротным, возражения не принимались. Как честный и добрый человек, он никому не угрожал и меньше всего был склонен к расправам, «культ» его, скорее всего, держался на его колоссальном обаянии, но тем не менее это был самодержец.