В общем, тяжело.
Но мне, честно говоря, на все это наплевать. Я страдаю за родину, но по совершенно другим причинам. И самое грустное – я не возлагаю никаких надежд ни на власть, ни на оппозицию, ни на большой бизнес, ни (только тс-с-с, никому!) на национальные проекты, ни на энергетическую сверхмощь.
Ничего не выйдет.
Все равно на повороте с Новорижского шоссе в сторону моей деревни будет расти самовозникшая свалка. Все равно к живым деревьям двадцатисантиметровыми гвоздями будут прибивать объявления «песок и гравий дешево». Все равно огромная газовая труба будет извиваться на виду у всех вдоль шикарного Волоколамского шоссе. Все равно вокруг элитного жилья будет насрано.
Почему, ну почему мы живем так некрасиво? Почему перед бутиком лужа; с ресторанного крыльца давно обвалилась плитка; газон по заслугам может называться только пустырем; между «майбахами» и «бентли» среди бела дня едут грузовики, на которых ржавчины больше, чем даже грязи; вокруг кирпичных свежесложенных дворцов пыльные помойки и вместо живой изгороди жестяные загородки… И почему, наконец, наши самые красивые в мире женщины ходят в холодную погоду с голыми синими поясницами, будто эта подростковая мода – самая подходящая для бальзаковского возраста деловых дам, живущих в резко континентальном климате?!
И не в бедности, ох, не в бедности дело. В любой стране есть бедность, даже в Швейцарии какой-нибудь. И у нас она была всегда, с колхозными и инженерскими заработками, с пенсиями по инвалидности в 16 руб. 20 коп., с колбасой по блату и фанерными хибарами на шести сотках. Есть и теперь и, боюсь, всегда будет – как и везде. Но почему же наши богатые-то, которых раньше уж точно не было, плюют на окружающее, не оскорбляются его уродством и готовы из окна своего элитного, будь оно неладно, жилья наблюдать мерзость и дрянь? И почему само это жилье по пять тысяч квадратный метр такое убогое, скудное, без садов на крышах, которые есть на любой приличной парижской многоквартирке? В конце концов, почему под окнами нет ящиков с цветами, что принято даже в рабочих кварталах даже польских городов, почему на балконах мусор, оставшийся от евроремонта, а лоджии застеклены вразнобой, как теплицы на куркульском огороде?..
Не дает ответа. Моя родная страна не любит красоту. Она только делает дурака из своего классика, тупо настаивая, что «красота спасет мир». Да черт с ним, с миром, себя бы спасти от этого со всех сторон обступившего уродства! Не получается. Уже и одеваемся моднее, чем все европейцы и американцы вместе взятые, уже и лимузинов на километр дороги попадается больше, чем в Эмиратах, уже и цены выше, чем в Токио, а все вместе – некрасиво. И кажется, что никто, кроме редких придурков вроде автора, этого не замечает.
Возможно, у народа что-то со зрением.
Задние мысли
Взаимное недоверие между людьми прямо пропорционально коллективному уму и обратно пропорционально национальной совести.
В каждом индивидуальном поступке и общественном явлении, в идейных позициях и художественных предпочтениях, в личных делах и интимных отношениях наши опытные граждане, глубоко познавшие жизнь (а других ведь уже давно нет), видят второе дно яснее, чем первое. Любые мотивы поведения, кроме примитивно корыстных, считаются невозможными. Не то что в благородство, доброту, щедрость не верим, но даже и простая глупость, неумение предвидеть последствия, врожденное простодушие оцениваются как изощренные хитрости в соответствии с известным «дурак-то дурак, а мыла не ест».
Да, сильно побила нас действительность. Прежде одних только диссидентов советская власть объявляла «продажными слугами империализма», не смущаясь нелогичностью – хороши были корыстолюбцы, шедшие в Потьму и психушки с профессорских кафедр и из цэдээловского буфета. Ну, и население не оставалось в долгу, объясняя коммунистические фантазии и бесчеловечность их воплощения одной лишь жадностью партбюрократии до дач и пайков… Теперь же все без исключения судят о других по себе и прямо честят мошенниками, видя в этом победу трезвого социального анализа и свободы слова.
Народ считает себя, само собой, вороватым, поскольку об этом и классики писали. Одного народ ищет – где бы ухватить то, что плохо лежит. Богатых он ненавидит не из высших соображений, а исключительно из зависти, власти хочет твердой не для государственного процветания, но только ради гарантированной любому бездельнику пайки.
А богатые, конечно, украли все, что народ не успел, капиталы нажили не умом или хотя бы ловкостью, но прямым бандитизмом и присвоением того ставшего бесхозным добра, которое прежде присваивало политбюро, хотя бы невидимое и малочисленное.
А власть хитра и лжива, занята только самосохранением ради опять же перекачивания бабок из любых чужих в свои карманы, на страну ей плевать, а про величие и прочую суверенность говорится для отводу глаз.
А оппозиция точно такая же, как власть, только еще не дорвалась до общака. Политические партии продаются целиком, но выручку делят вожди.
А интеллигенция либо прислуживает власти за малый сладкий кусок, давно предав идеалы, о которых бубнит по должности и для дураков, либо, наоборот, брюзжит и протестует, имея в виду прислуживающих вытеснить вместе с нынешней властью, поставить начальство из своих и уж от него получить все недополученное.
А за пиар публичные персоны готовы отдать души вместе с мелькающими по тусовкам телами, но и пиар нужен не сам по себе, и слава не в чистом виде – исключительно конвертированные в материальную выгоду.
И даже террористы, по мнению все видящих насквозь наших мудрецов, воюют не за Аллаха какого-то, а за нефтяную трубу – с федералами, воюющими за нее же, а не за конституцию.
И все девочки мечтают выйти замуж за богатого или хотя бы раскрутить любовника на бриллианты по рецепту из глянцевого журнала…
Принципы считаются в принципе несуществующими. Капиталистический материализм оказался погуще марксистского. Мы не верим, нам не верят.
Как говорит один современный мыслитель: «Ответ – в бабле, а вот где бабло – это вопрос». Независимо от того, правда это или нет, грустно, что именно это мы считаем правдой.
Несвоевременные чувства
Пролетарский писатель Максим Горький, увидевши торжество пролетарской революции, очень расстроился и письменное выражение этого расстройства назвал «Несвоевременными мыслями». Возможно, имея в виду ответить таким образом своему другу Владимиру Ленину, назвавшему когда-то горьковскую «Мать» как раз «очень своевременной книгой». Вот, мол, писал я для вас, гОспода бОльшевики «своевременное», а теперь будьте любезны «несвоевременное» получить, раз такое безОбразие учинили. Молодец. Ему бы сохранить такую честность до Беломорканала, но не вышло, слаб человек…
Своевременно, то есть в позднесоветской древности, когда шаг влево-вправо от соцреалистической большой дороги преследовался вплоть до полного истребления, я вполне сочувствовал авангардному искусству. Во-первых, жалел истребляемых, во-вторых – вероятно, отчасти под влиянием этой жалости, – находил в этом искусстве «нечто». Как говорят, если уж совсем ничего не понимают, «что-то в этом есть». Тогда я как-то забывал о том, что революционное искусство в свое время было союзником и даже бойцом революции социальной, не видел очевидного: сталинское уничтожение «формализма» и хрущевское «абстракцизьма» было чем-то вроде тридцать седьмого года, когда под нож шли бывшие соратники, а не классовые враги. А эпатаж, который всегда был важнейшим сущностным элементом авангарда, меня, по молодости лет, веселил…