– Теперь другое дело.
Она стоит перед ним, безнадежно уронив руки, а ее груди, которые минуту назад смущали меня жаром и величиной, вздымаются и опадают под свободным цветастым платьем, ее лицо сияет торжеством и счастьем.
– Бен.
Отец опускает голову и говорит тихо:
– Я не буду.
Так что ей остается только снять пластинку.
– Я могу пить одна, но танцевать в одиночестве не могу, – говорит она. – Если, конечно, не сойду с ума больше, чем уже сошла.
– Нора, – улыбается отец, – ты не сумасшедшая.
– Оставайтесь на ужин.
– Ох нет. Не хотелось бы утруждать тебя.
– Какой тут труд, я была бы счастлива.
– Но их мать будет волноваться. Еще подумает, что я их вывернул в кювет.
– О, ну конечно.
– Мы и так отняли у тебя время.
– Время, – повторяет Нора с горечью, – приедешь еще когда-нибудь?
– Я постараюсь, если смогу, – отвечает отец.
– Приезжай с детьми, с женой.
– Обязательно, – обещает отец, – если смогу.
Когда она провожает нас к машине, папа говорит:
– А ты тоже могла бы навестить нас, Нора. Мы живем на Гроув-стрит, как свернешь налево, на север, третий дом к востоку от Бейкер-стрит.
Нора не повторяет маршрут, она стоит рядом с машиной, в своем тонком сверкающем платье. Она касается крыла машины, оставляя на пыльной поверхности незаметный след.
На обратном пути папа не покупает ни мороженого, ни шипучки, но, забежав в деревенскую лавку, приносит пакет лакрицы и делит конфеты поровну «Она копает не той ногой», – думаю я, и эти слова кажутся мне печальными, как никогда, – мрачные, неправильные слова. Отец не просит меня ничего не рассказывать дома, но по тому, как он медлит, передавая лакрицу, я знаю, просто по наитию знаю, о чем дома не стоит рассказывать. Про виски и, может, про танцы. Брат ничего не заметил, так что его опасаться не стоит. Все, что он мог запомнить, – это слепую и Марию на картинке.
– Спой! – командует брат отцу, но папа отвечает серьезно:
– Даже не знаю. Вроде кончился запас песенок. Ты смотри за дорогой и дай мне знать, если заметишь кроликов.
Папа ведет машину, брат высматривает кроликов на дороге, а я чувствую, как папина прошлая жизнь уплывает из машины в предвечерье, темнея и превращаясь в нечто странное, такое же странное, как зачарованный пейзаж – дружелюбный, знакомый до мелочей, пока ты смотришь на него, но, стоит только отвернуться, он меняется, превращаясь в нечто совершенно неведомое, с самыми невероятными погодами и расстояниями.
Когда мы приблизились к Таппертауну, небо затянуло нежными облаками, как всегда, почти как всегда летними вечерами у Озера.
Сияющие дома
Мэри сидела на заднем крыльце у миссис Фуллертон и беседовала с хозяйкой – ну как «беседовала», на самом деле она просто слушала миссис Фуллертон, у которой покупала яйца. Мэри зашла отдать ей деньги по пути на день рождения к Дебби, дочке Эдит. Сама миссис Фуллертон никого не навещала и не приглашала к себе, но была не прочь поболтать, если кто зашел по делу. И Мэри невольно погрузилась в подробности жизни соседки, как некогда погружалась в воспоминания своих бабушек или тетушек, притворяясь, что знает гораздо меньше, спрашивая о том, о чем уже слышала прежде, таким образом эпизоды всякий раз вспоминались по-новому, слегка меняя свое содержание, значение, оттенки, но неизменно звучали с чистейшей достоверностью, которая обычно присуща событиям, ставшим в некотором роде легендой. Мэри уже почти забыла, как это бывает. Не так уж часто ей теперь доводилось общаться со стариками. Жизнь большинства ее знакомых походила на ее собственную – там все еще царила неразбериха и неуверенность в том, стоит ли это или то принимать всерьез. У миссис Фуллертон на сей счет не возникало никаких сомнений или вопросов. Как можно, например, не принимать всерьез широкую беспечную спину мистера Фуллертона, исчезнувшую вдали однажды летним днем, чтобы никогда больше не вернуться?
– Я об этом не знала, – удивилась Мэри, – я всегда думала, что мистер Фуллертон умер.
– Да он живее меня самой, – приосанилась миссис Фуллертон.
Нахальный петух породы плимутрок прохаживался по верхней ступеньке крыльца, и Денни, сынишка Мэри, встал и начал осторожно к нему подкрадываться.
– Завеялся куда-то, вот и все. Может, на север, может, в Штаты, не знаю. Но он не умер. Я бы почувствовала. Он ведь совсем не старый, между прочим, не такой старый, как я. Это ж был мой второй муж, помоложе. Я никогда не скрывала этого. У меня был этот дом, где я вырастила детей и похоронила первого мужа задолго до того, как на горизонте возник мистер Фуллертон. Ха, однажды мы вместе стояли на почте, я отошла бросить письмо в почтовый ящик, оставив на стойке сумку, а мистер Фуллертон собрался было идти следом, и тогда тамошняя девушка окликнула его: «Эй, тут ваша мама сумочку забыла!»
Мэри усмехнулась в ответ заливистому смеху миссис Фуллертон, которому не стоило верить. Та действительно была стара, старше, чем можно было судить по ее волосам, еще кудрявым и черным, по неряшливо-ярким нарядам, по грошовым брошкам, приколотым на обтерханную кофту. Старость выдавали глаза – темные, как черносливины, эти глаза мерцали мягко и безжизненно. Увиденное тонуло в них, не оставляя на поверхности и следа. Вся жизнь ее лица сошлась на носу и губах, которые пребывали в постоянном судорожном движении, вечно трепетали, очерченные глубокими натянутыми морщинами на щеках. Каждую пятницу миссис Фуллертон приносила яйца на продажу, и всякий раз она была завита, кофту скалывала клумба искусственных цветов, а накрашенные губы изгибались двумя свирепыми красными змейками – миссис Фуллертон не желала, чтобы новые соседи видели в ней унылую опустившуюся старушенцию.
– Решила, что я его мать, – повторила она. – Да и ладно. Вот смеху-то было… Так на чем я остановилась? Ах да… Это случилось летом, в тот день у мужа был выходной. Он поставил стремянку и срывал для меня черешню с деревьев. Я выхожу повесить одежду сушиться и тут вижу, как человек, которого я раньше никогда в жизни не встречала, берет из мужниных рук ведерко черешен. А потом по-хозяйски, не стесняясь, садится и ест мою черешню – прямо из моего же ведерка. Я у мужа спрашиваю: «Кто это?» – а он мне: «Прохожий». Я говорю: «Если это твой приятель, зови его остаться на ужин», а он: «Да что ты такое говоришь? Я его впервые вижу». Ну, я и примолкла. Мистер Фуллертон вышел и болтал с этим, который ел мою черешню, а я ведь собиралась из нее начинку для пирога сделать, но мой муж вообще заговаривал со всеми подряд: с бродягой, «свидетелями Иеговы», с кем попало – без разбора. А через полчаса после ухода этого типа, – сказала миссис Фуллертон, – мистер Фуллертон надел свой коричневый пиджак и шляпу и куда-то засобирался. «Пойду, – говорит, – в город, надо кое-кого повидать». – «И надолго ты?» – спрашиваю я. «Нет, ненадолго». И он пошел по дороге, туда, где была старая трамвайная остановка, и что-то дернуло меня глянуть ему вслед. «А ведь он запарится в этом пиджаке», – сказала я вслух. Вот тогда-то мне и стало ясно, что он больше не вернется. В жизни бы не подумала, что он уйдет, ему тут было хорошо. Он поговаривал о том, чтобы разводить шиншилл на заднем дворе. Вот так живешь-живешь с человеком и понятия не имеешь, что ему в голову взбредет.