Я предложил ему по старой памяти заехать на Невский проспект
в известную кондитерскую «Норд», ввиду своего космополитического названия
переименованную в исконно русское название «Север», и напиться там кофе с
весьма знаменитым, еще не переименованным тортом «Норд».
Он встревожился.
– Понимаешь, – сказал он, по обыкновению нежно называя меня
уменьшительным именем, – в последнее время я стараюсь не показываться на людях.
Меня окружают, рассматривают, сочувствуют. Тяжело быть ошельмованной
знаменитостью, – не без горькой иронии закончил он, хотя в его словах слышались
и некоторые честолюбивые нотки.
Он, как и все мы, грешные, любил славу!
Я успокоил его, сказав, что в этот час вряд ли в
кондитерской «Север» особенно многолюдно. Хотя и неохотно, но он согласился с
моими доводами.
Оставив машину дожидаться нас у входа, мы проворно
прошмыгнули в «Север», где, как мне показалось, к некоторому своему
неудовольствию, имевшему оттенок удовольствия, штабс-капитан обнаружил довольно
много посетителей, которые, впрочем, не обратили на нас внимания. Мы уселись за
столик во второй комнате в темноватом углу и с удовольствием выпили по стакану
кофе со сливками и съели по два куска торта «Норд».
Мой друг все время подозрительно посматривал по сторонам,
каждый миг ожидая проявления повышенного интереса окружающих к его личности.
Однако никто его не узнал, и это, по-моему, немного его огорчило, хотя он
держался молодцом.
– Слава богу, на этот раз не узнали, – сказал он, когда мы
выходили из кондитерской на Невский и сразу же попали в толпу, стоявшую возле
нашей машины и, видимо, ожидавшую выхода опального писателя.
– Ну я же тебе говорил, – с горькой иронией, хотя и не без
внутреннего ликования шепнул мне штабс-капитан, окруженный толпой зевак. –
Просто невозможно появиться на улице! Какая-то гофманиада, – вспомнил он нашу
старую поговорку и засмеялся своим негромким дробным смешком.
Я провел его через толпу и впихнул в машину. Толпа не
расходилась. Мне даже, признаться, стало завидно, вспомнился Крым, наша
молодость и споры: кто из нас Ай-Петри, а кто Чатыр-Даг. Конечно, в литературе.
Пришли к соглашению, что он Ай-Петри, а я Чатыр-Даг. Обе знаменитые горы, но
Ай-Петри больше знаменита и чаще упоминается, а Чатыр-Даг реже.
На долю ключика досталась Роман-Кош!
– Товарищи, – обратился я к толпе, не дававшей возможности
нашей машине тронуться. – Ну чего вы не видели?
– Да нам интересно посмотреть на новую модель автомобиля. У
нас в Ленинграде она в новинку. Вот и любуемся. Хорошая машина! И ведь, главное
дело, своя, советская, отечественная!
Шофер дал гудок. Толпа разошлась, и машина двинулась, увозя
меня и штабс-капитана, на лице которого появилось удовлетворенно-смущенное
выражение и бородавка на подбородке вздрогнула не то от подавленного смеха, не
то от огорчения.
Мы переглянулись и стали смеяться. Я громко, а он на свой
манер – тихонько.
Прав был великий петроградец Александр Сергеевич:
«Что слава? Яркая заплата» – и т. д.
А вокруг нас все разворачивались и разворачивались каналы и
перспективы неповторимого города, прежняя душа которого улетела подобно
пчелиному рою, покинувшему свой прекрасный улей, а новая душа, новый пчелиный
рой, еще не вполне обжила свой город.
Новое вино, влитое в старые мехи.
Над бело-желтым Смольным суровый ветер с Финского залива нес
тучи, трепал флаг победившей революции, а в бывшем Зимнем дворце, в Эрмитаже,
под охраной гранитных атлантов, в темноватом зале испанской живописи, плохо
освещенная и совсем незаметная, дожидалась нас Мадонна Моралеса, которую ключик
считал лучшей картиной мира, и мы со штабс-капитаном снова – в который раз! –
прошли по обветшавшему, скрипящему дворцовому паркету мимо этой маленькой
темной картины в старинной золоченой раме, как бы прощаясь навсегда с нашей
молодостью, с нашей жизнью, с нашей Мадонной.
Вот каким обыкновенным и незабываемым возник передо мной
образ штабс-капитана среди выгорающей дребедени гнилых мещанских домиков,
охваченных дымным пламенем, над которым возвышалась, отражаясь в старом
подмосковном пруде, непомерно высокая бетонная многочленистая Останкинская
телевизионная башня – первый выходец из таинственного Грядущего.
…возле бывшего Брянского вокзала на месте скопления лачуг
раскинулся новый прекрасный парк, проезжая мимо которого, с поразительной
отчетливостью вижу я мулата в нескольких его ипостасях, в той нелогичной
последовательности, которая свойственна свободному человеческому мышлению,
живущему не по выдуманным законам так называемого времени, хронологии, а по
единственно естественным, пока еще не изученным законам ассоциативных связей.
…вижу мулата последнего периода – постаревшего, но все еще
полного любовной энергии, избегающего лишних встреч и поэтому всегда видимого в
отдалении, в конце плотины переделкинского пруда, в зимнем пальто с черным
каракулевым воротником, в островерхой черной каракулевой шапке, спиной к
осеннему ветру, несущему узкие, как лезвия, листья старых серебристых ветел.
Он издали напоминал стручок черного перца – как-то ужасно не
совпадающий с опрокинутым отражением деревни на той стороне самаринского пруда.
…весь одиночество, весь ожидание.
В тот день он был гостеприимен, оживлен, полон скрытого
огня, как мастер, довольный своим новым творением. С явным удовольствием читал
он свою прозу, даже не слишком мыча и не издавая странных междометий
глухонемого демона.
Все было в традициях доброй старой русской литературы:
застекленная дачная терраса, всклокоченные волосы уже седеющего романиста,
слушатели, сидящие вокруг длинного чайного стола, а за стеклами террасы
несколько вполне созревших рослых черноликих подсолнечников с архангельскими
крыльями листьев, в золотых нимбах лепестков, как святые, написанные альфреско
на стене подмосковского пейзажа с сельским кладбищем и золотыми луковками
патриаршей церкви времени Ивана Грозного.
Святые подсолнечники тоже пришли послушать прозу мулата.