— Может, сходим куда? — спросил у девицы, которая позировала с восторгом и словно бы даже вожделением.
Она огорченно скуксилась:
— Мне нельзя.
Я расстрелял ее на камеру много раз. Потом захотелось в туалет. Зашел в первое попавшееся здание, пошел по коридору, впереди раздавались сочные хлюпающие звуки и вскрики страсти. Это был ринг, поделенный на куски. Десяток парней голых по пояс бились друг с другом в боксерских перчатках. Они потели и задыхались, я прицелился и начал стрелять: некоторые глянули, ощерились бодро и продолжили биться. Один боксер отскочил к веревкам ограждения, повернулся под вспышку и высоко воздел резиновый кулак. Я пошел дальше через здание и опять угодил на улицу.
— Где здесь туалет?
— Да вон, на площади трех дураков, — сказал старик в папахе.
— Трех дураков?
— Там памятник. Советский еще. Три бойца. А ты меня сфотографируешь? Сфотографируй — тогда дальше расскажу. — И он продолжил сквозь вспышки: — На этой площади трех расстреляли. После первой войны при Аслане. Три грабителя. Шайтаны. Их вывели и расстреляли. А весь город смотрел. — Фотоаппарат снова болтался у меня на груди. — Вон туалет. Справа от памятника сарай стоит. Видишь? Бутылки вокруг…
— А зачем бутылки?
— Как зачем? Мы же мусульмане. У вас бумагой, у нас водой. Ты откуда приехал?
— Из Москвы.
— Сын у меня там. А другого ваши убили. Украли и запытали, а тело не отдали нам. Сфотографируй последний раз!
Навстречу вспышке он широко улыбнулся: сильное лицо, острый взгляд, белая борода, папаха, похожая на гору гречневой каши.
В сумерках я поймал попутку, и, как Умар предсказывал, всего за полтинник парень в спортивном костюме довез меня на окраину — в кирпичный дом.
Там до поздней ночи я ужинал с Умаром и Зайнап. Мясо, блины, коньяк.
Хозяин показал на шкаф с выцветшими корешками:
— Мои книги! Есенин, Лермонтов, Куприн. Сын читал. Убили сына. Когда первая война началась, мы в Ингушетию бежали, дети еще школьники были: сын и дочка, Адым и Ама. В вагончике мы жили, мерзли, голодали, а в дом наш бомба попала. Вернулись. Начали отстраиваться заново. И тут вторая чеченская. В феврале двухтысячного ночью ворвались в дом — в масках, с автоматами. Адыма схватили. Я кричу: «Вы кто?» Меня раз прикладом, другой раз, упал, бьют, сломали нос, ребра. Жену в сторону пихнули. Сына увели. Двадцать лет ему было. Он был обычный парень, книжки читал. Какой он боевик? Его в яму посадили, там, где авиабаза Ханкала. Один парень выжил и рассказал. Говорит: сутками в ямах сидели без еды, без воды и только гул слышали — это самолеты взлетают.
— Я об одном молюсь, — сказала Зайнап, издавая вздох, — хоть бы не пытали его. Так бы убили, и все.
— Да всех пытали! — перебил ее муж. — Что ты думаешь!
Я молчал. Наконец спросил осторожно:
— А дочка?
— Ама в милиции работает, — сказал Умар.
— Беда у нас с ней, — сказала женщина.
— Перестань… — махнул рукой Умар.
— Да чего скрывать? Замуж вышла неудачно. Ребенка родила, а муж бросил. У нас это позор! Сволочь он. Его родня говорит: «Ваша во всем виновата!». Ребенка они и видеть не хотят. Такая хорошая девочка всегда была. И хозяйственная, и стройная, волосы густые, глаза — звезды. Живет в Аргуне с ребенком, с ним сестра моя, старуха, день проводит, Амочка в милиции своей. Мальчик. Зелимханчик. Такой умненький, веселый. Не знает он еще горя своего. Это как же — в Чечне живешь, а родной отец не признает!
— Славный, славный малыш, — засиял любяще Умар.
— Сейчас… — Зайнап ушла и быстро вернулась со школьной пожелтевшей тетрадкой. — Почитай! Это Ама стихи писала, еще в школе училась. Тринадцать лет ей было. «Брату». Читай! Я познакомлю вас еще!
— Вслух почитаешь? — спросил Умар строго.
Я взял тетрадь, и прочитал вслух:
Брат, кто виноват, что тебя нет,
Гадкие свиньи взяли твой след,
И где тебя найти теперь??
Я плачу, зачем нам столько потерь!!
Зачем война пришла в дома,
Зачем украла тебя зима
Россия, мы отомстим
И сделаем из тебя дым!!!
— Из тебя? — переспросил я. — Из России?
— Маленькая она была. Сейчас так уже не думает, — сказала Зайнап.
— Ожесточение, — сказал Умар. — Столько людей поубивали. Приходили и убивали. За что?
— Послушайте, — сказал я, — А что до войны? Вы уж извините меня, когда всех, кто не чеченцы, убивали и выкидывали…
— Это бандиты, — ответила Зайнап. — И меня на улице остановили и обокрали. Время такое было: много разбоя.
— Обокрали. А русскую убили бы, да? — спросил я.
Умар опрокинул рюмку:
— Русские ваши у нас хозяевами ходили, — широким жестом он вытер рот и усы. — Я в деревне учителем был. Зинякова директор, русская. Со света меня сживала, придиралась. Сколько мы настрадались, помнишь? — обратился он к жене.
— Помню, помню! Письма в партию писали. Никакого результата. Всюду русские главными сидели.
— И что потом с ней стало? — спросил я.
— Русские в Грозном в центре жили, — продолжал он, словно не услышав, — в лучших домах, многоэтажках. Когда Россия войну начала — ваши первыми гибли. Бомбы падают, чеченцы из города, к родне, а русские так и остались в городе, в центре. Вы, русские, своих же молотили…
— Да чего говорить. Все равно не слышат нас… — Зайнап встала. — Укладываться уже пора?
Мы тоже встали.
В небольшой комнате я погасил свет и лег. «Ты в Чечне, ты в Чечне!» — пульсировало в голове, и мешало заснуть.
Дверь скрипнула. Я сел на кровати. Зажегся свет. Умар пошатывался. В руке пистолет.
— Не спишь?
Пистолет был направлен мне в лицо.
— Не сплю, — сказал я, жмурясь.
— Не бойся. Это дочкин. Она же милиционер. Познакомлю вас! Ну, спи, спи…
— Такое дело, — сообщил он за завтраком, — я тебя на сутки отдаю одному человеку. К нам сегодня родня соберется, дом заполнит. Ты с ним день проведи, переночуй у него, и вернешься. Его зовут Алхаз. Он мент, но человек хороший.
Мы сели в машину, в центре Грозного Умар представил меня Алхазу и уехал.
Алхаз был в милицейской форме и напоминал мартышку, поджарый, задирающий брови, веселые морщинки на лице. Он познакомил меня с другом-ментом по имени Леча — огромным и толстым, выпирающие губы и ноздри.
— Сосед мой и работаем вместе.
Мы покатили по городу в замызганных «жигулях». Позади Леча с автоматом. «Калаш» Алхаза у меня в ногах.