«Красные ворота». «Комсомольская».
Я подскочил, он ловко отстранился. Я шагнул. Над платформой на балкончике застыли два ментика, перегнувшись через перила. Под ними бурлили хлопочущие потоки людей. На циферблате 15.24. Часы в метро сложены из икринок. Время — это икра, оплодотворение. Ниже икринок — скользкое зеркало, засасывающее поезда. Не оглядываться! Широким шагом я вознесся по эскалатору, ощущая свой затылок мишенью.
Наконец-то поверхность! Я запускаю холод в легкие! Ярославский вокзал, дымки папирос и пирожков, жестяная музыка из киосков, плохо видное от дневного света табло электричек, жмутся солдаты с мешками, бродят по-хозяйски нищие. Две бабы летят наперегонки к поезду, одна охает, другая стиснула зубы и поэтому она быстрее. Я вошел в зал, подмигнул бомжу, вросшему между дверями. Взял билет, вышел обратно в холод и вперился в табло. Обернулся.
Мы чуть не чокнулись черепами. Дыхание парня было сбито. Мое дыхание ломалось.
— Что тебе надо? — спросил я, морщась.
Он спросил скучно:
— В Пушкино?
Я кивнул.
Он опустил руку в карман пуховика. Выхватил черный предмет.
Я схватился за лицо. Он отскочил, пряча фотоаппарат.
— Едь! Чего встал? — закричал он. — Опоздаешь! — Хлопнул себя по карману. И отскочил еще.
— Кто тебя послал? — крикнул я.
— Выборы же! — он развел руками. — Не шали!
Я стоял в пустом тамбуре, электричка шла на Пушкино.
Москва отдалялась. Скопления голых деревьев, пятиэтажки и избушки, серая длинная стена в тинейджерских цветных каляках-маляках. Электричка звенела и шипела.
Я вышел на станцию. У ступенек платформы старуха торговала солеными огурцами и помидорами в отдельных пузатых пакетиках. Два пакета лежали на дощатом ящике у ее ног.
— Как пройти до больницы?
— Прямо.
— Долго идти?
— Смотря как пойдешь. Минут двадцать, если быстро.
Я смотрел на ее соленья пристально, словно прислушиваясь к слабой музыке, и она перехватила взгляд.
— Бери, милый, погодка хреновая, солененькое греет.
— Первый раз слышу, — изумился я.
— Влагу-то закупорит, и всему организму согрев.
Я пожал плечами, рассматривая все подозрительнее эти прозрачные кульки с зелеными сувенирами русской зимы. И потопал по дороге.
Магазин продуктов. Почта. Жилые дома. Черные кусты. Бродячая стая. Проносятся машины. Снега все еще не было, но он невидимо проступал. Так бывает накануне снега, и дело не в одной только изморози и наледи, дело в едва видимом белом мерцании, которое повсюду. Это не пар, но тень снега, его зарождение, предчувствие, легкое марево. Контуры сугробов уже намечены над землей белым мелом по серому воздуху, но самого снега еще нет. Я топал и топал, пока справа не увидел ворота с прикрученным фанерным щитом. На щите, белом, была изображена пчела, похожая на тигра в прыжке.
Я набрал жену. Она ответила гудка с десятого. Молчанием.
— Аня! — сказал я.
— Ну! Говори! У нас процедура, давай быстро!
— Я приехал. Как мне найти вас?
— Корпус шесть, — отключилась.
Процедура, просто дура… Оставалось только найти корпус. Я окликнул медсестричку, пробегавшую по дорожке белым значком скорого снега.
— Это туда, и налево, — ответила она с зябкой торопливостью. И звон голоска, и жестикуляция ее предзнаменовали снегопад.
Здание с мутными окнами, на стеклах — мазки белил. Я нажал кнопку звонка, деревянная закисшая дверь отворилась и вот, оставив внизу куртку и натянув голубые бахилы, вошел в приемный покой на втором этаже. Конторка, дежурная с луковицей головы, лампа, бумажная икона Николы, газета, повернутая кроссвордом, где половина квадратиков уже синеет жилами отгадок. На стенах — агрессивная пчела, она же тигр, еще ежик, крот и жираф, пухлые и грустные. Моя палата направо.
Толкаю дверь. Сынок! Войдя, я сразу смотрю на него. Во все глаза. Радость моя Ванечка! Лысатик, у него голова побрита под машинку. Черные глаза сверкают. Рот оскалила восторженная улыбка. Мы хитро, лукаво, задорно, дерзко пересекаемся глазами. Как я по тебе скучал! И ты по мне? Мы с ним заговорщики.
Как прекрасен этот кровный заговор между отцом и сыном, когда он продолжается глубоко и горячо — общим дыханием, взаимным всепрощением или даже милостивой уступкой отца: сынок, будь, каким хочешь, а я буду тебе радоваться, я хочу тебе только дарить, и твоя радость — то единственное, чего я жду от тебя!..
Через неделю его выписали. Еще через неделю я пошел в дворники. Не то чтобы я не мог ничего иначе заработать. Скорее это был жест.
Ведь меня разгромили. Журналистом никуда не берут. Вчерашние дружки по политике обходят, как прокаженного. Вчерашние дружки по литературе злорадствуют. Только родители прежние.
Для храбрости я высосал полбутылки портвейна и, скрипя по утреннему стеклянному насту, отправился в ЖЭК.
Там на удивление меня поняла с полуслова тетка. Она что-то уютно жевала, пока переписывала данные, брала расписку за инвентарь, определяла участок работ: улица Киевская, дом 20 со стороны двора.
— Испытательный срок — неделя, — подняла дружелюбные глаза и, наконец, проглотила свой загадочный ком.
Раньше скрежет из тьмы заоконной казался мне вернейшей музыкой рабства. Этот скрежет звучит не мучительно, даже приятно. Ты поворачиваешься на бок, ластишься щекой к подушке, а в первобытных рассветных потемках кто-то чужой уже выцарапывает копейки из мерзлоты. Этот звук, потревожив, начинает убаюкивать, возвращает обратно в глубины сладкого забытья.
И вот теперь я им стал — чужаком. Заскрежетал в утренней мгле. Секрет работы прост и сводится к размеренному повторению простых движений. Главное — поддевать снег с нажимом, чтобы зацепить глубже и больше.
За неделю я построил сотню превосходных снежных гор, освобождая дорожку вдоль дома. И научился различать друзей и врагов. Другом было пустое небо. Другом была безветренная погода. Был дружелюбен белозубый Баймурат, сражавшийся со снегом у дома со стороны подъездов. Он часто обнажал зубы в улыбке, потому что я угощал его сигаретами.
Главным врагом было небо, посылавшее снежную муть. Неделю я возился со снегом, первые два дня тетка из ЖЭКа придиралась, Баймурат обозвал: «Вредитель ты!», но со смехом. В оставшиеся три дня я завоевал их признание.
Работая на городской улице, постепенно перестаешь думать об окружающих, как актер, наверное, абстрагируется от зрителей. Меня не волновали прохожие, я не опасался собак (лопатой вооруженный). Меня интересовал только результат — уничтожать снежные завалы.
Однажды, на второй день, я был близок к концу зачистки, еще минут двадцать оставалось поскрести. Жутко взмок, сначала расстегнул тулупчик, а затем и вовсе бросил поверх снежной горы. Зима изредка прорывалась волной студеного ветра сквозь пелену жара. Но с каждым новым ударом и взмахом красноватое солнце делалось более и более летним. Руки тряслись, ныли мозоли. Требовалось перевести дух. Это был триумф одиночества. Я упал на колени, держась за деревянный черенок, большой металлический лист лопаты посверкивал перед лицом.