– А на чем ты там сосредоточиваешься?
– На смысле всего, – яростно отвечает Торульф.
– Торульф бы тебя не одобрил, – смеется он.
– Хорош раздваивать меня, – протестует Торульф. – Хватит и того, что ты сам… мультиплицируешься!
И Торульф сообщает сильно неприятную вещь.
– Кто-то звонил мне только что и делал вид, будто это ты. Может быть, с другими и прошло бы, но не со мной. Со мной, значит, не прошло. Однако, доложу я тебе, очень и очень все правдоподобно: голос, интонации, тезаурус… даже акцент, как у тебя – неуловимо чей.
– Чего хотел? – спросил он, чувствуя, как немеет рассудок.
– Да в том-то и дело, что ничего: жанр дружеского, так сказать, перезвона… щебет-лепет. Но ощущение не из приятных.
– Как ты понял, что это не я?
– Ты меня спрашиваешь? – и опять ярость в голосе.
– Да нет, не сколько тебя, сколько… никого.
– Я затем и звоню, чтобы сказать: практически любой купился бы! Чем-то ты там совсем неправильным занимаешься… Позвони маме, Христом Богом прошу, скажи, что ты в Стокгольме! А то ведь как бы поздно не было…
– Поздно – что, Торульф?
– Нет, ну ты, извини меня, прямо профан… профан! «Поздно – что, Торульф?» Я не знаю, что – поздно, у меня нет таких слов, это, может быть, вообще нельзя словами: обозначать, определять, касаться!.. Что ж ты все слов-то по любому поводу требуешь… тем более по такому? Не надо уже увеличивать массу неточных слов, точность требуется: позвони маме и скажи, где ты, это точные слова. Привет.
И в голосе, как сказано (два раза), ярость.
Он попытался вызвать мамин номер, но ответили: абонент-временно-недоступен – честное слово! А потом… потом, через несколько минут, он решил все-таки не звонить. Из чего бы ни исходил Торульф, мамино спокойствие дороже. Пусть мама думает, что все идет по плану: к этому плану она хотя бы привыкла, а к новому еще привыкать – совсем ведь издергается человек!.. Издергается, растеряется, будет звонить каждую минуту, зачем?
Так-так-так… но игнорировать сообщение Торульфа не столько нельзя, сколько невозможно: жуткое, по совести-то говоря, сообщение. Похоже, ситуация развивается без его участия… или как это теперь назвать – с несколькими его участиями?
На экране телефона – мама.
– Прости, что перезваниваю сразу же… я забыла тебя спросить, ты ведь в Санкт-Паули не собираешься?
– Не собираюсь, – автоматически сказал он, – с какой бы стати? Я… в очереди стою… за кофе, сейчас расплачиваться.
– Да-да, расплачивайся, я это одно хотела спросить, мы же только что поговорили. Не ходи в Санкт-Паули, целую.
– Не пойду. В Эппендорф только пойду – даже одной Изештрассе ограничусь! Целую.
Он не говорил с мамой «только что», только что «абонент» был недоступен! Он не говорил с мамой про Санкт-Паули, и вообще Санкт-Паули не называл ей – ни в связи с этой поездкой, ни когда бы то ни было. Да что ж такое-то, а… Ум за разум заходит!
«Я теряю контроль над ситуацией», – сказалось в нем помимо его воли. И это было оч-чень похоже на правду, потому что вывод напрашивался один: кто-то звонит его близким вместо него. Жутко, до головокружения просто жутко. Эх, обидно, что и мама, и Торульф технически такие беспомощные: у обоих дома телефоны старые, без экранов, номера не показываются… а то бы можно было узнать, с какого номера звонили. Вот у него – он открыл «Исходящие звонки» – все регистрируется.
В исходящих он увидел номера мамы и Торульфа и – не поверил своим глазам. Получалось, что оба раза звонили с его телефона. Сначала – Торульфу, который, значит, почуял неладное и тут же перезвонил (вот его звонок во «Входящих»), потом – маме, которая ничего не заподозрила и поговорила с кем-то как с ним… вот и ее ответный звонок запомнен.
Мироздание качнулось и поплыло – было только непонятно, в какую сторону.
Я настроен достаточно оптимистически и верю, что высказываемые человеком дельные мысли с течением времени получают признание; поэтому я считаю лишним прислушиваться ко всякому, кто держится другого мнения, и гнаться за его одобрением. Главное, чтобы книгу читали. Что в ней правильно – пустит корни, а ложное – которого избежать, по-видимому, невозможно – будет отмирать.
Однако дело обстоит иначе в случае, когда вещи понимаются совершенно превратно и поверхностное толкование искажает смысл книги. Тогда приходится выступать публично, потому что иначе одно ложное представление нагромождается на другое и делаешься ответственным за утверждения, с которыми у тебя нет ничего общего. Именно таково мое положение. В целом ряде последних работ по истории искусства – более или менее явно – мои «Основные понятия» оцениваются как некая опасность, угрожающая «единственно настоящей» истории искусства.
Красной тряпкой, вызывающей такое возбуждение, является, прежде всего, понятие «истории искусства без имен». Я не знаю, откуда я позаимствовал это словосочетание: оно носилось в воздухе. Оно, во всяком случае, отчетливо выражает намерение изобразить нечто, относящееся к сфере внеиндивидуального. Тут начинают громко возражать: «Самое ценное в истории искусства есть все же личность; исключение субъекта означает безотрадное обеднение; история заменяется бескровной схемой» и т. д. Более топорного понимания моих мыслей, кажется, невозможно придумать. Какой смысл в этих напыщенных восклицаниях, если никто не собирается сомневаться в ценности индивидуума? То, что я даю, вовсе не есть новая история искусства, предназначенная занять место старой: это не более чем попытка подойти к вещи с некоей новой стороны и тем самым найти для исторического построения руководящие линии, которые гарантировали бы известную достоверность суждения. Удалась попытка или нет – не мне решать этот вопрос. Я лишь стремлюсь к цели, которая должна быть важной для всякого, кто считает, что задача истории искусства не исчерпывается установлением внешних фактов. Мне никогда не приходило в голову сводить историю искусства к истории форм видения, но все же я думаю, что необходимо пытаться уяснить общую форму созерцания известной эпохи, потому что без такого уяснения художественное произведение никогда не может быть оценено правильно. Без него все сводится к блужданию в тумане. Примеров сколько угодно .
То, что вот уже пятнадцать скоро лет он живет две разные жизни – одну в России, другую в Дании – ему, скорее, нравилось, чем… чем не нравилось. На две одинаковые его так и так бы не хватило, а жить просто одну – это нет, потому что возможности полностью остановить прежнюю жизнь не было: слишком много на момент отъезда там уже накопилось всего, в прежней жизни. Да и не собирался он никогда прекращать ее жить, прежнюю-то жизнь: уехать-посмотреть-и-вернуться – такая приблизительно рисовалась схема…
Про то, что и как у него в России, он в Дании почти не рассказывал: не имело это там значения… да и ничего, что могло бы быть так уж интересно его окружению, в голову не приходило – ну, работал, учил кого-то всяким глупостям, ну, писал какую-то ерунду… Окружение говорило о женах, о детях и внуках – именно это означало для окружения «жизнь», но тогда – что ж… тогда, значит, у него – по причине отсутствия жены и детей с внуками – не было жизни, а что было… да ничего не было, не приставайте к убогому! А в России, говорил, всё именно так, как вы и думаете: морозы, водка, коррупция, плохие дороги да великая русская литература и великая русская музыка… всё правильно вы думаете, так и есть.