Он уже даже знал (слов не понимая), что русская графика точно датского произношения не передавала и что записывалась сия магическая формула так: «Snip, snap, snurre, purre basselurre». Время прозрения, стало быть, приближалось и ужасало – он еще не знал тогда, как далеко до прозрения. Да и сейчас не знает. Бродит по пустой и мокрой палубе и – не знает. Он ничего не знает – он только помнит, а это не одно и то же. Или одно и то же?
А потом на спектакль, где он пел свою песенку и был Каем, пришел важный человек, критик – и он случайно услышал, как критик после спектакля говорил настоящему драматическому актеру: «Очень удачная постановка, только одно замечание: Кай у тебя получился принцем, а принц – Каем».
Но он так никогда и не выяснил для себя, кем было лучше ему самому – Каем или принцем. И кем – Каем или принцем – он все-таки покинул драматический кружок.
Точка бифуркации.
Может быть, с этого времени все и стало запутываться в его голове – с этого времени, с этого замечания?
Глупости!
Ничего не запутывается в его голове – и не запутывалось никогда. Ему просто было лень объяснять что бы то ни было кому бы то ни было – включая себя самого: объяснений ведь можно найти сколько угодно, для всего объяснений, да только зачем? Он всегда знал, что гораздо проще объявить себя не-вполне-вменяемым: объявишь – и никто не ждет никаких объяснений. А уж с собой-то о собственной не-вполне-вменяемости договориться – и вообще пара пустяков.
Соответствующей тактике он научился гораздо позднее– во времена Кая и принца Клауса о таком и думать было нечего… впрочем, никто тогда объяснений и не требовал. Это теперь на каждом шагу требуют: почему то да почему то… почему Вы фигурку Будды с собой носите? почему Вы верите в реинкарнацию? а в параллельные миры почему верите?
Да ни во что я не верю, уйдите!
И вообще… вместо того, чтобы убеждать хоть других, хоть себя самого в том, что глупо заниматься поисками точек бифуркации в истории человечества, ибо любой момент нашей жизни, без исключений, есть точка бифуркации – так вот, вместо этого встряхнем-ка мы головой и блаженно улыбнемся… как бы мы, дескать, не в себе. И в любой, опять же, момент нашей жизни такое выкинуть можем – вся отечественная и зарубежная психиатрия по швам затрещит.
Впрочем, нет-нет, ничего буйного: мы все-таки люди воспитанные.
И поди различи: это «такое» потому выкинуто, что тут у нас – как и везде – точка бифуркации, или потому, что мы не в себе… то есть, снова не в себе.
А точки бифуркации, стало быть, действительно на каждом шагу. Входишь в ситуацию и знаешь: выйти из нее можешь кем угодно, ибо все пути открыты и каждый ведет к другому будущему. Только не оглядывайся, чтобы не увидеть себя самого, пошедшего по иному пути.
Ему не нравилось ни отстаивать эти идеи перед кем бы то ни было, ни убеждать в них себя самого, так что он предпочел казаться странным. А потом и привык казаться странным. А потом и стал странным. А потом и смирился с тем, что странный. Вполне нормальная эволюция, какие-то вопросы? Вот и хорошо, что никаких, спасибо.
Значит, все в порядке – и, как там у Мея, Райнхарда в смысле… selig sind die Verrückten. Когда-то он недели две проносил эту песню во рту – во времена Ютландии. В благословенные времена Ютландии, в сумасшедшие времена. Когда-нибудь к старости, доведись такой догнать его, он уедет туда, и снова будет ходить по берегу, устланному темными водорослями, жевать опасные для здоровья сникерсы да писать на песке бессмертные строки, у самой кромки воды – дожидаясь волны подлиннее, которая смоет все отсюда к чертовой матери… хорошо бы с ним вместе! А к вечеру возвращаться домой, поедая по пути крупную черную ежевику, которой по обеим сторонам дороги пруд пруди и которой никогда не насытишься. Одного только не будет уже никогда: не встречать ему на подходе к дому старых знакомцев, не выслушивать их тщательно артикулируемых вопросов, не улыбаться беспомощно, не кивать и не отправляться восвояси, зная, что крестьяне долго еще смотрят тебе вслед и качают головами: вот, дескать, беда-то, совсем, видать, немой – или на голову больной…
Selig sind die Verrückten!
Странно, что его, горожанина до мозга костей, могла так привязать к себе деревенская Ютландия с ее желтыми гречишными полями, навсегда замершими на месте коровами и страшно беспокойными, постоянно выяснявшими отношения курицами, с ее автобусом-призраком, курсировавшим полями, прямо между коров и куриц, два раза в час по будням и один раз по выходным, – причем привязать уже после того, как он (надо признаться, с радостью) покинул ее для новой жизни, даже как следует не простившись ни с кем и ни с чем. В сознании крестьян он, конечно, так и остался иностранцем-не-от-мира-сего – вызывающим жалость и нежность. Бывало, они приносили ему молоко и сыр, неким чудесным для него образом произведенный теми самыми замершими на месте коровами, безупречной формы яйца беспокойных куриц, хлеб собственной выпечки, а по праздникам – домашнее печенье и самодельные сладости с марципаном, курагой и изюмом. Когда не могли застать его дома, просто оставляли принесенное у двери – и он никогда не знал, кто именно и что именно принес… да и зачем принес, и кого за что благодарить – тоже не знал, так что – на всякий пожарный – благодарил всех. Только потом он понял, что, например, свежие яйца (понятие, прежде вообще отсутствовавшее в его сознании) считаются и вкуснее, и полезнее, не говоря уже о хлебе или, там, даже сладостях. Правда, вкуснее все это в те времена ему не казалось, а о полезности он и вовсе никогда не думал.
Там все говорили с ним на «пограничном немецком» – весьма беглом и почти в той же степени бедном, – дружно и охотно снисходя к его инвалидному датскому и принуждая себя к не очень, мягко говоря, почитаемому здесь языку соседей. Было трогательно… Зато впоследствии немцы иногда ловили его на датском акценте в немецком, с удивлением вспоминая, что изначально акцента у него не было. Он и сам, произнося немецкие слова, слышал Ютландию и вообще-то мог бы без труда убрать ее… а не убирал. И ничего не делал, оставлял все как есть: он полюбил Ютландию.
Так что если когда-нибудь его догонит старость…
Он стоит и врет себе. Никакой Ютландии в старости ему не видать, ибо насчет старости у него уже есть твердая договоренность: его старость пройдет в другом месте. В другой стране, где он пока еще не бывал. Там его будут ждать, там и сейчас есть для него маленькая комнатка в одном чудесном доме на границе трех стран, есть письменный стол (интересно, для чего, если он давно уже все просто в воздухе пишет), есть кровать, есть шкаф и в нем книги – много, говорят, книг. Так вот, там и будет проходить его старость – знать бы еще, когда она начнется и начнется ли когда-нибудь вообще, потому как по всем статьям пора бы ей начаться вот-вот… или даже уже быть. Если это так, почему он до сих пор здесь, а не в чудесном доме на границе трех стран? Почему возвращается в Данию, когда это совсем в другой стороне? И почему снова и снова дает Ютландии заворожить себя – что в ней такого, в этой Ютландии? Одни бескрайние просторы да здоровый образ жизни… то есть именно то, без чего он обошелся бы в первую очередь! Ан не отпускает Ютландия, и все снится ночами – не автобус, пробирающийся между коров и куриц… меньше, гораздо меньше: узор на велюровой обивке сидений, лиловые, зеленые и синие пятнышки по серому фону – хаотично разбросанные. Впрочем, он в свое время, по два раза на дню, а то и чаще в этом автобусе путешествуя, понял логику чередования лиловых, зеленых и синих пятнышек, но никому ее не расскажет. Вот пусть хоть что делают, пусть хоть пытают… есть в мире святые вещи, и одна из них – логика чередования лиловых, зеленых и синих пятнышек на сером фоне в автобусе 204-го маршрута.
И логику ту он не забудет никогда, не сомневайтесь! У него и сейчас еще это ощущение на кончике указательного пальца правой руки: жестковатый ворс велюра, чуть подающийся в стороны при легком нажатии – исследованный когда-то вдоль и поперек… А уж потом-то он, проводя указательным пальцем по спинке впередистоящего (и обычно пустого) сидения, даже с закрытыми глазами мог рассказать, где кончается серое пространство и начинается лиловое пятнышко, где кончается лиловое и начинается зеленое, а также когда настает синее… – любви глаза не нужны.