И дверь на втором этаже захлопнулась.
Откинувшись в кресле, Кит прикрыла глаза и твердо решила больше не бояться, а придумать всему происходящему правдоподобное объяснение. Объяснение не замедлило придуматься: это не жизнь, это… это дядя Асгер продолжает писать! И – ах, на фоне зловещего, не прекращающегося письма дяди Асгера невероятно наивным кажется древний Уайльд со своим портретом-дориана-грея: неправда, неправда, неправда, мистер Уайльд, искусство не дарит нам молодость, искусство ничего нам не дарит – оно только забирает и забирает нашу жизнь! Оно питается нашей жизнью, питается нами, высасывая кровь по капельке, – и когда портрет написан, художник и его модель падают мертвыми. Теперь будет жить лишь искусство – вечно юное, лживое… наглое, это оно по ночам станет сбегать с портрета легкими шагами и, дурача всех вокруг, прикидываться жизнью, кутить в портовых тавернах, блудить в грязных борделях, убивать и грабить – чтобы наутро снова как ни в чем не бывало возвращаться в раму и с торжествующей – не-вин-ней-шей! – улыбкой смотреть на нас сверху вниз: вечно юное, лживое, наглое.
И Кит вдруг поняла, что больше не боится дяди Асгера: дядя Асгер несчастный, бедный, глупый, да и все настоящие художники несчастные, бедные, глупые… пишут, пишут, а сами не знают, что умирают и вот-вот умрут.
Пусть дядя Асгер продолжает писать. Пусть сорока с лишним лет жизни как не бывало, а дядя Асгер все продолжает и продолжает… может быть, знает откуда-нибудь все-таки, что и он, художник, и она, его модель, будут жить ровно столько, сколько длится процесс письма? Знает и – нарочно тянет время? Готов ли портрет, дескать? – Увы, портрет пока не готов. – А теперь готов портрет? – Да нет, и теперь не готов. – Но уж теперь-то готов, наверное? – Что ж Вы так нетерпеливы… говорю ведь «не готов» – значит не готов!
И пока не готов портрет (а дай Бог дяде Асгеру сил и времени!), много всего будет происходить с Кит – и, пожалуйста, не вертитесь, lille De, Вы художнику мешаете. А устали – терпите: оно и понятно, что сил искусство никому не прибавляет, если мы с Вами о настоящем искусстве, lille De: изнурительный, доложу я Вам, труд, письмо – поизнурительнее Вашего позирования.
Много всего происходить будет, значит. Вон уже сколько всего напроисходило за последние минут тридцать-сорок… она даже упустила что-то существенное, а что именно – никак не вспомнит, жалко. Ах, да вот же:
– Ку-урт, – довольно ему, в конце концов, в игры играть, не заигрался бы совсем! – ты что имел в виду, когда про мезонин говорил, откуда опять тема мезонина? Ку-урт?
А ответа сверху и не было.
И Кит разозлилась – насколько сумела, конечно. Потому что всякой глупости есть границы! И Курт не может сидеть просто так у себя наверху, время от времени себя тем или иным образом проявляя, – сидеть, значит, наверху и требовать от нее, чтобы она считала, будто он в Ютландии – что за домашний театр, ей-богу?
В гневе она просто взлетела на антресоль и требовательно постучала в дверь Курта.
– Курт, эта игра, которую ты придумал, она идиотская, я там, внизу, кофе сварила – да, на ночь, но ни тебе, ни мне не заснуть все равно…
А ответа все не было.
Кит осторожно приоткрыла дверь, приоткрыла чуть пошире и чуть пошире еще…
На втором этаже Курта не было. И ничто не говорило о его недавнем присутствии. « Никакого “ сейчас ” больше нет. И никакого “здесь” тоже нет », – тихонько повторила Кит и очень, очень, очень медленными шагами отправилась вниз. Внезапно опомнившись, она, вышла в прихожую и заперла-таки входную дверь изнутри – не от дяди Асгера, конечно: дядя Асгер, главный ужас ее жизни, теперь у нее в союзниках, а – так… мало ли кто, мало ли что. Тем более – все возможно, там все возможно – там-где-Курт и там-где-он, где бы они ни были. И – где бы они ни были – помоги им, Господи! При этом даже совершенно неважно, где находится она, хоть и по данному поводу никакой ясности нету в голове Кит. Однако собственное местоположение больше совсем ее не тревожит.
Но вот перед дядей Асгером стыдно – продолжает быть стыдно… маленькая Кит, семилетняя дрянь, ему всю жизнь поломала. Они потом дома с родителями о дяде Асгере словом не обмолвились – и никогда уже дядя Асгер не появлялся больше у них, да и на север Ютландии родители ездить перестали: так и не пришлось Кит еще хотя бы раз побывать в легендарном Скагене. Даже все картины дяди Асгера из дома исчезли, а на любое упоминание о дяде Асгере было наложено табу – и до определенного возраста Кит это даже нравилось, а в определенном возрасте – ужаснуло, поскольку… бедный дядя Асгер, что же о нем все подумали-то и как же он со всем этим справился?
Чувство стыда было тогда настолько острым, что Кит и помыслить не могла навестить еще живого в те времена дядю Асгера, она просто начала писать ему письмо, и все писала и писала это письмо, несколько лет писала, всю жизнь писала – бесконечно длинное письмо, в котором пыталась оправдаться, объяснить, рассказать… Только письмо так и не было ни отправлено, ни даже дописано.
Дорогой мой, любимый мой дядя Асгер, стояло в письме, я уверена в том, что ты хорошо меня помнишь, но лучше бы забыл, хотя, понимаю, это едва ли возможно. А я не хочу забывать тебя, да если бы и хотела – не забыла бы: ты – самое сильное впечатление моего детства, и иногда я думаю, что это ты научил меня всему за одно короткое лето… за пятнадцать сеансов работы натурщицей.
Я знаю наверное, что невольно испортила тебе жизнь, и потому чувствую себя невыносимо виноватой перед тобой. Но пишу – не чтобы вымолить себе прощение, которого, скорее всего, не будет – и правильно, а чтобы вернуться в то короткое лето и рассказать тебе там, почему все было, как было.
Мне тогда только исполнилось семь лет… что взять с семилетней? С девочки из хорошей семьи, скучавшей на взморье: одна, без подруг и товарищей – на тот момент мы ведь никого, кроме тебя, не знали в Скагене, к тебе и приехали… первый и последний приезд, дядя Асгер! И больше всего на свете интересовали меня в тот приезд не взморье, не известняковые скалы, не гуляющие вдоль набережной, а три всегда распахнутых настежь окна твоей мастерской – в них и сосредоточилась моя семилетняя жизнь.
Помню, в гости к тебе приходили женщины, много красивых женщин – всегда по одной – и оставались у тебя кто на час, кто на два, а кто и на целый вечер (если не на целую ночь – о чем я, по младости лет, не ведала). Ты мог заставить гостью стоять, мог посадить ее на стул или в кресло, мог положить на софу – одетой, полуодетой или даже полностью раздетой… о последних я думала: «Вот эти – настоящие натурщицы».
И ты писал их, а я подсматривала. Подсматривала и мечтала, что однажды ты будешь писать меня. Поэтому, когда ты не работал, я постоянно крутилась поблизости, время от времени принимая те позы, которые подсмотрела через окно. Я не знаю, что это было, дядя Асгер… может быть, первая влюбленность, отрицать не стану! Правда, мысленно я называла тебя Синяя Борода – и не потому, что сказка эта так уж много для меня тогда значила или была какой-то особенно понятной, а потому, что белая твоя борода постоянно была выпачкана голубым… все время только голубым, словно ты не пользовался другими красками.