На какой-то краткий миг у нее возникло чувство впустую принесенной жертвы: сколько раз грезила она раньше о минуте, когда откроет Константину правду и увидит в его глазах изумление, потом испуг, потом нежность и восторг; как ей хотелось, чтобы он почитал ее наконец за что-нибудь иное, нежели за красоту или актерский талант! Но нынешней ночью Константину стало не до того, он утратил способность удивляться чему бы то ни было: хорошо уже, что он согласился уехать, забыть прошлое, эти годы, каждый из которых мог оказаться для него последним.
На самом же деле Константин в своем изнеможении, гневе и отвращении к жизни, мало-помалу уступавших место облегчению, тешился теперь лишь одним: неотвратимой опасностью предстоящего, хитроумием ходов этой запутанной игры, обманными маневрами, точно рассчитанным планом операции – словом, всем, что ему как режиссеру грело душу, погружало в знакомую атмосферу лицедейства. План Ванды и Романо был очень прост: она и Константин в присутствии членов группы как бы внезапно, по вдохновению решат отпраздновать вдвоем свое супружеское примирение, устроив «ужин влюбленных». Они уедут, встретятся с Оттингом и привезут его к посадочной площадке, где их будет ожидать Романо. После чего сядут в этот чертов самолет и – будь что будет! Расстреляют его в Лондоне или увенчают лаврами, Константину было совершенно безразлично. Он испытывал огромное облегчение от сознания того, что поручает свою жизнь другим, вернее, другому, неизвестному, но эта будущая жизнь сулила ему одну лишь бесконечную, невыносимую усталость. В любом случае он обманулся, пускай же теперь другие обманываются в нем. Так оно и положено.
Ну а пока что следовало выяснить отношения с этим цыганом, вернувшимся поздно вечером на его «Тальботе», с цыганом, который солгал ему, скрыл от него правду. Да, нужно было объясниться с Романо. Ванда уже крепко спала, измученная любовью, растрепанная и прекрасная. Константин размашистыми шагами дошел до комнаты Романо и широким драматическим жестом распахнул дверь, но увидел всего лишь полумрак, подслеповатую желтую лампочку – и в скудном ее свете – своего любимого, своего друга, распростертого на постели; полунагой, едва прикрытый углом простыни, он лежал в бессильной, почти непристойной позе, закинув голову так, словно уже был мертв. Под этой загорелой тугой юной кожей Константину почудилось начало разложения; безнадежное одиночество таилось в этой лучезарной красоте, нетронутая чистота сияла из бездны этого разврата. Невыносимо, мучительно было думать о том, что генерал Бремен в Париже сумел за двадцать тысяч франков обладать этим телом, что сам он, Константин, мог так или иначе посягнуть на непорочность этого лица. Константин склонился и медленно опустил голову на плечо Романо, потом лег рядом – спокойно, как лег бы брат. Он не испытывал желания, или, вернее, желание его было столь огромно, что потеряло остроту плотского влечения; сейчас он любил в Романо нечто иное, чем любовь, нечто иное, чем дружба, нечто иное, чем наслаждение; он любил кого-то, кто был им самим и кого он совсем не знал. И Константин медленно погрузился в волны сна, проникнутый благословенным забытьем и забвением всего, под сладостный благовест дремоты, который он и слышал и не слышал.
Эпилог
Рабочий день прошел весьма удачно – по крайней мере Попеску считал именно так. Тем сильнее он изумился, когда голос драгиньянского капитана грубо вывел его из эйфории.
– Вы что, совсем идиот? – орал немец на другом конце провода. – Куда? Когда? Почему вы не позвонили мне в ту же секунду? Надо же быть таким кретином!.. Я получил точные инструкции…
Он так оглушительно вопил в эбонитовую трубку, которую держал несчастный Попеску, зашедший позвонить в кафе, что тот прикрыл ее ладонью и испуганно оглянулся. Но страх его оказался напрасен: в зале не было ни души. Посетители выбежали за порог и глядели в сторону домика, затерянного среди виноградников, где только что прогремел выстрел. Говорили, что немцы запеленговали передатчик, и в дом ворвался взвод эсэсовцев. Попеску, разумеется, не дано было узнать, что радист работал на Ванду. В любом случае это ничего не меняло: она и Константин уже уехали ужинать в «Дворянскую усадьбу» – одну из типичных провинциальных подделок под старинную таверну не то для важных господ, не то для всякого сброда. Так или иначе, а радист пустил себе пулю в голову при первом же выстреле эсэсовцев.
Попеску со смесью ужаса, гордости и беспокойства услышал от капитана, что от его сведений зависят действия взвода СС, срочно вызванного из Вара. Ему было приказано следить за каждым шагом Романо, дождаться возвращения Константина и Ванды и незамедлительно донести о появлении любого нового лица в доме Бубу Браганс. Помимо этого, он должен был позвонить еще раз в девять часов и сообщить последние новости, приобретавшие, казалось, государственную важность.
Прибыв в таверну, расположенную при замке, Константин и Ванда уселись за стол, заказали аперитивы и стали увлеченно осушать бокал за бокалом, как вдруг Ванда капризно заявила, что здесь все отвратительно, что сам Константин отвратителен и что она не собирается проводить тут вечер, а Константин, если ему угодно, может оставаться. Она вихрем вылетела за дверь, провожаемая взглядами оторопевших посетителей и огорченных официантов; Константин последовал за ней (по крайней мере все это потом можно будет проверить). Они сели в машину и поехали на ферму, где скрывался Оттинг, который при виде их даже не раскрыл рта. Посадочная площадка находилась в нескольких километрах от фермы, и они беспрепятственно доехали до нее к десяти часам; самолет должен был прилететь максимум через час.
К несчастью, ужин в доме Бубу Браганс кончился уже в девять; трапеза эта, в отсутствие знаменитой пары, прошла более чем мрачно, хотя Мод пыталась оживить ее сладеньким щебетом; ей помогал Людвиг Ленц, который, на сей раз стряхнув с себя меланхолию, пустился в воспоминания о Лазурном береге, где его в семилетнем возрасте учили плавать брассом; зато фурункул злосчастного первого любовника оказался стойким, и Бубу Браганс начала подумывать, что поистине Константин капризный, но незаменимый в обществе гость. Ну а Попеску не спускал глаз с Романо, который заметил это и понял, что ему не ускользнуть от бдительного ока соглядатая, иначе он рискует привести гестаповцев прямо к своим друзьям. Впрочем, он всегда знал, что спастись ему не суждено. Значит, остается одно: как можно дольше отвлекать внимание Попеску и эсэсовцев, чтобы самолет успел сесть и взлететь. В десять часов он решил вызвать огонь на себя и подошел к Попеску, который, безмятежно глядя из окна в сад, размышлял, не предложить ли Романо партию в шахматы. Романо схватил его за локоть, развернул на сто восемьдесят градусов, дал жестокую пощечину и обозвал предателем, нацистом, фашистским прихвостнем, точно камнями побивая продюсера этими и прочими оскорблениями, вслед за чем подтащил его к телефону. И дрожащий Попеску, сам не зная, что делает и говорит, доложил в гестапо: Роман Вилленберг, работающий ассистентом у фон Мекка, действительно сражается в Сопротивлении, но он, Попеску, не выпустит его из рук; что же касается самого фон Мекка и Ванды, они недавно звонили и меньше чем через час собираются вернуться домой. Изумленная Бубу, ошеломленная Мод и оба потерявших дар речи актера смотрели на эту сцену так, словно им показывали плохой фильм – плохо задуманный, плохо смонтированный, с плохим сюжетом, с плохими актерами, с плохим сценарием. Да и Романо почудилось то же самое.