— Ты нам Лазаря не пой, гнида! — оборвал его Мокин. — Не виноват! Ты во всём не виноват! Правление с мастерской сгорели — не виноват! В амбар красного петуха пустили — не виноват! Вышка рухнула — не виноват!
— Враги под носом живут — тоже не виноват, — вставил Кедрин.
— Тк ведь писал я на них в райком-то, писал! — завыл Тишенко.
— ПИсал ты, а не писАл! — рявкнул Мокин, надвигаясь на него. — Писал! А попросту — ссал!! На партию, на органы, на народ! На всех нассал и насрал!
Тищенко закрыл лицо руками и зарыдал в голос. Кедрин вцепился в него, затряс:
— Хватит выть, гад! Хватит! Как отвечать — так в кусты! Москва слезам не верит!
И, оглянувшись на крайнюю клеть, снова тряхнул валившегося и воющего председателя:
— Это девяносто восьмая? Да не падай ты, сволочь… А где первая? Где первая? В том конце? В том, говори?!
— В тоооом…
— А ну пошли. Ты божился, что всех наперечёт знаешь, пойдём к первой! Помоги-ка, Петь!
Они вцепились в председателя, потащили по коридору в сырую вонючую тьму. Голова Тищенко пропала в задравшемся ватнике, ноги беспомощно волочились по полу. Мокин сопел, то и дело подталкивая его коленом. Чем дальше продвигались они, тем темнее становилось. Коридор, казалось, суживался, надвигаясь с обеих сторон бурыми дверцами клетей. Под ногами скользило и чмокало.
Когда коридор упёрся в глухую дощатую стену, Кедрин с Мокиным остановились, отпустили Тищенко. Тот грохнулся на пол и зашевелился в темноте, силясь подняться. Секретарь приблизился к левой дверце и, разглядев еле различимую горбатую двойку, повернулся к правой:
— Ага. Вот первая.
Он нащупал задвижку, оттянул её и ударом ноги распахнул осевшую дверь. Из открывшегося проема хлынул мутный пыльный свет и вместе с ним такая густая вонь, что секретарь, отпрянув в темноту, стал оттуда разглядывать клеть. Она была маленькой и узкой, почти как дверь. Дощатые, исцарапанные какими-то непонятными знаками стены подпирали низкий потолок, сбитый из разнокалиберных жердей. В торцевой стене было прорезано крохотное окошко, заложенное осколками мутного стекла и затянутое гнутой решеткой. Пол в клети покрывал толстый, утрамбованный слой помёта, смешанного с опилками и соломой. На этой тёмно-коричневой, бугристой, местами подсохшей подстилке лежал скорчившийся голый человек. Он был мёртв. Его худые, перепачканные помётом ноги подтянулись к подбородку, а руки прижались к животу. Лица человека не было видно из-за длинных лохматых волос, забитых опилками и комьями помёта. Рой проворных весенних мух висел над его худым, позеленевшим телом.
— Тааак, — протянул Кедрин, брезгливо раздувая ноздри. — Первый…
— Первый. — Набычась, Мокин смотрел из-за плеча секретаря. — Вишь, скорежило как его. Довёл, гнида… Ишь худой-то какой.
Кедрин что-то пробормотал и стукнул кулаком по откинутой двери:
— А ну-ка, иди сюда!
Мокин отстранился, пропуская Тищенко. Кедрин схватил председателя за плечо и втолкнул в клеть:
— А ну-ка, родословную! Живо!
Тищенко втянул голову в плечи и, косясь на труп, забормотал:
— Ростовцев Николай Львович, тридцать семь лет, сын нераскаявшегося вредителя, внук эмигранта, правнук уездного врача, да, врача… поступил два года назад из Малоярославского госплемзавода.
— Родственники! — Кедрин снова треснул по двери.
— Сестра — Ростовцева Ирина Львовна использована в качестве живого удобрения при посадке Парка Славы в городе Горьком.
— Братья!
— Тк нет братьев.
— Тааак… — Секретарь, оттопырив губу, сосредоточенно пробарабанил костяшками по двери и кивнул Тищенко: — Пошли во вторую.
Клеть № 2 была точь-в-точь как первая. Такие же шершавые, исцарапанные стены, низкий потолок, загаженный пол, мутное зарешеченное окошко. Человек № 2 лежал посередине пола, раскинув посиневшие руки и ноги. Он был также волосат, худ и грязен, остекленевшие глаза смотрели в потолок. Теряющийся в бороде рот был открыт, в нем шумно копошились весенние мухи.
Стоя на пороге, Кедрин долго рассматривал труп, потом окликнул Тищенко:
— Родословная!
— Шварцман Михаил Иосифович, сын пораженца второй степени, внук левого эсера, правнук богатого скорняка. Брат — Борис Иосифович — в шестнадцатой клети. Поступили оба семь месяцев назад из Волоколамского госплемзавода…
Кедрин сухо кивнул головой.
— А что это они у тебя грязные такие? — спросил Мокин, протискиваясь между секретарем и председателем. — Ты что — не мыл их совсем?
— Как же, — спохватился Тищенко. — Как же не мыл-то, каждое воскресенье, все по инструкции, из шланга поливали регулярно. А грязные, тк это ж потому, что подохли в позапрошлую пятницу, тк и мыть-то рожна какого, вот и грязные…
Мокин оттолкнул его плечом и повернулся к Кедрину:
— Во, Михалыч, сволочь какая! Лишний раз со шлангом пройтись тяжело! «Какого рожна? Зачем мне? Для чего? А сколько мне заплатят?» — Он плаксиво скривил губы, передразнивая Тищенко.
— Тк ведь…
— Заткнись, гад! — Мокин угрожающе сжал кулак. Председатель попятился в темноту.
— Ты член партии, сволочь? А? Говори, член?!
— Тк а как же, тк член, конечно…
— Был членом, — жёстко проговорил Кедрин, захлопнул дверь и подошёл к следующей.
— Третья.
Скорчившийся человек № 3 лежал, отвернувшись к стене. На его жёлто-зелёной спине отчетливо проступали острые, готовые прорвать кожу лопатки рёбра и искривлённый позвоночник.
Две испачканные кровью крысы выбрались из сплетений его окостеневших, поджатых к животу рук и не торопясь скрылись в дырявом углу. Нагнув голову, Кедрин шагнул в клеть, подошёл к трупу и перевернул его сапогом. Труп — твёрдый и негнущийся — тяжело перевалился, выпустив из-под себя чёрный рой мух. Лицо мертвеца было страшно обезображено крысами. В разъеденном животе поблёскивали сиреневые кишки.
Кедрин сплюнул и посмотрел на Тищенко:
— А это кто?
— Микешин Анатолий Семёнович, сорок один год, сын пораженца, внук надкулачника, правнук сапожника, прибыл четыре, нет, вру, пять. Пять лет назад. Сестры — Антонина Семёновна и Наталья Семёновна содержатся в Усть-Каменогорском нархозе…
— Они-то небось действительно содержатся. Не то что у тебя, — зло пробурчал Мокин, разглядывая изуродованный труп. — Ишь крыс развёл. Обожрали всё ещё живого небось…
Кедрин вздохнул, вышел из клети, кивнул Мокину:
— Петь, открой четвёртую.
Мокин отодвинул задвижку, распахнул неистово заскрипевшую дверь:
— Во, бля, как недорезанная…
Четвёртый затворник сидел в правом углу, возле окошка, раскинув ноги, оперевшись кудлатой головой о доски. Его узкое лицо с открытыми глазами казалось живым и полным смысла, но зелёные пятна тления на груди и чудовищно вздувшийся, не вяжущийся с его худобой живот свидетельствовали о смерти.