Матильду, о которой он запретил себе думать уже много лет назад. Матильду… Может ли он позволить себе умереть, так и не повидавшись с нею? Чтобы произошло нечто непостижимое, неуяснимое, недопустимое в человеческом существовании? Но, в конце концов, идея умереть, так и не повидавшись с Матильдой, была не более странной, чем возникшая в свое время идея жить без нее… Однако, применительно к ожидавшему его периоду жизни, одно воспринималось им безоговорочно, а именно, отказ от прошлого. Никоим образом он не собирался погружаться в то, что когда-то было его жизнью, ибо тогда это была жизнь совсем другого человека. Человека, вообще не думавшего о смерти, тем более о точной дате ее наступления. Другого человека. Ему следовало жить без прошлого, поскольку оно, это прошлое, было не вполне достоверным; да и без будущего, ибо таковое у него не предвиделось. Жить ему следовало в настоящем. Да еще научиться этому! Прежде он нередко хвастался своим умением жить, и его даже упрекали нередко: «Матье живет только настоящим». А с его точки зрения, искусство жить равнялось определенного рода эпикурейству, стремлению наслаждаться, готовностью совершать такие поступки, которые тешили бы его гордыню и доставляли удовольствие. Однако на пороге того, что его ожидало, у него более не находилось ни слова, ни теории, на которые можно было бы опереться, чтобы наслаждаться жизнью в чистом виде и противостоять ударам судьбы. Такие слова и выражения, как чувственность, язычество, дар судьбы, наслаждение жизнью, счастье, как, впрочем, и мазохизм, извращенность, героизм и нарциссизм, представлялись ему целиком и полностью лишенными содержания и вводящими в заблуждение, ибо, как ему казалось, они были выдуманы для того, чтобы объяснить зигзаги человеческого поведения – от обжорства за обедом до истинного любовного томления. В душе Матье не осталось ничего, в чем он был бы безоговорочно уверен. Нет, он был уверен в том, что когда-то был несчастлив или счастлив, в том, что ему приходилось бороться со своими чувствами тем или иным способом. Да, он был уверен в том, что в двадцать лет мечтал строить дворцы и великолепные дома, наполненные воздухом, свежим ветром и людьми, довольными, что живут именно здесь, но вскоре эти мечты сменились необходимостью строить солидные дома на прочном фундаменте, где ванны не превращались в развалины при первом же наводнении, да и кровли не улетали прочь при первом же ветре, – конечно, все это является первейшей обязанностью архитектора, но обязанностью, с трудом претворяемой в жизнь, особенно архитектором, работающим на государство.
Он не очень хорошо представлял себе, как ему следует теперь быть; хорошо бы было посоветоваться с кем-нибудь из друзей. Скажем, с Мишелем, с которым посещал Сорбонну, а затем ходил на пленившие их тогда занятия в Политехнической школе, после чего они вдвоем принялись за изучение архитектуры. С Мишелем, спутником его юности на протяжении четырех, а то и пяти лет, с кем вместе он познавал девушек и Париж, кто был частью его существования, такого, какое бывает только в двадцать лет, то есть существования истинного: драматического, лирического, насыщенного, комичного. Ночи напролет они вдвоем читали наизусть Аполлинера, Элюара, Рене Шара и Бодлера – на набережных, сидя на скамейках, в маленьких кафе. Болтали о всякой всячине, меланхолично, а то и цинично занимались любовью с девицами, которые хохотали при этом. Мишель не даст ему пасть духом. Не будет делать вид, будто не понимает, в чем дело, будто ему не верит, и вообще не уйдет от сути дела, спрятавшись за телефонные разговоры и предлагая моральную помощь, как хромому – костыль.
Но, по правде говоря, что Матье знает о Мишеле? Не исключено, что Мишель стал одним из тех, кого успех мог сделать подтянутым и замкнутым, а неудача, напротив, – расплывшимся и сально-словоохотливым; успех и неудача – два слова, которые можно было бы заменить такими простыми понятиями, как карьера и движение по воле волн. Не исключено, что Мишель стал красномордым и грузным, безразличным к другим и лишенным естественного чувства сострадания; тем, кто искренне влюблен в разного рода «пустяки», как и остальные, как все. И впервые за прошедшие два часа, после всего того, что Матье увидел и услышал, у него возникло чувство презрения к Роберу. Тот Матье никогда не был по-настоящему наблюдателен и, по словам Элен, склонен был к нравственному примиренчеству, хотя сам Матье считал себя скорее медлительным и ленивым в суждениях или осуждениях. Нет, Мишель, должно быть, остался прежним: он может поговорить с ним о жизни, о смерти и о своей кончине как о вещах, вполне нормальных, но потрясающих воображение, поэтичных, во всяком случае, интересных. Его банальное заболевание Мишель превратит в сюжет для размышлений, для дискуссий и не наговорит нелепиц, которые показались ему столь омерзительными в устах Робера, столь же омерзительными, как его отказ признать случившееся.
Эти предстоящие шесть месяцев, должно быть, окажутся не только и не столько горестными, сколько тоскливыми. Во всяком случае, для нынешнего Матье, ироничного и проницательного, устроившего себе в это утро импровизированный праздник несмотря на то, что все пошло прахом. Для Матье, легкого на подъем, которого раздражает Матье больной, страдающий и ноющий, равно как и героический Матье-стоик. Так же, впрочем, как и Матье вымученно-печальный, не делающий тайны из своей болезни и вызывающий только стыд. Или Матье-архитектор, симпатичный и больной раком, повеса и обманщик, трус, мирящийся с чем угодно, сентиментальный эгоист. Так кем же, в конце концов, ему хотелось бы быть? Пикассо? Талейраном? Да никем. Просто самим собой. Что может показаться апогеем тщеславия, но в действительности лишь означает Матье, вечно любимого Матильдой, лучшего, более одаренного, более счастливого Матье.
Так что же, он пресытился Матильдой? Да нет, конечно. Ему мигом припомнилось чуть ли не каждое мгновение их близости, и вновь все представилось ему как взрыв веселья и наслаждения; во всяком случае, это были мгновения взаимной любви… Ум Матильды, ее характер (который, кстати, вполне соответствовал ее уму) и даже ее тяга к излишествам не позволяли ему выбросить ее из памяти. Да он же все время ее любил! Да, он осознал это лишь по прошествии столь долгого времени, и теперь Матье был до такой степени в этом уверен и это открытие произвело на него до того сильное впечатление, что он уже не мог и не желал не верить в это; более того, до него как бы дошло, что из-за тяги к счастью, из-за жажды любви и неприятия тоски он с момента разрыва систематически запрещал себе видеться с Матильдой, воскрешать ее в памяти и даже грезить о ней. Получалось, что вновь обратиться к ней его заставляет необходимость объявить о своей надвигающейся смерти – в предвкушении того, что он опять будет с нею, что они опять будут вместе…
Застряв у красного светофора, который никак не хотел переключаться, он повторял все это вслух с таким выражением лица, что водитель соседней машины уставился на него с удивлением. Сделав вид, будто он разговаривает с неким невидимкой на заднем сиденье, Матье вновь пришел в скверное настроение. Когда он наконец перестанет вести себя так, будто он – человек нормальный, человек степенный, а теперь еще и «зрелый»? Пора бы ему перестать скрывать свое состояние, перестать разыгрывать одного из тех, кто живет нормальной жизнью, да еще и наслаждается ею! Впереди показалась любимая заправочная станция, и Матье подъехал, заправился десятью литрами и в момент отъезда наклонился к заправщику, которого знал уже лет пять, как всегда, радостному от того, что получил его чаевые.