ЛЕНТА ПУЛЕМЕТНАЯ
ПУЛИ САХАРНЫЯ
Сахарный заводъ К. и П. Вишняковыхъ
Адъютант вафельно распахивает окно, поручики жженопуншево устанавливают пулемет на подоконнике, хересово открывают первый ящик. В нем блинносвернуто лежит пулеметная лента с сахарными пулями. Солнце сливочно плавится на их сладких боках.
– Крепок ли рафинад? – пирожно спрашивает царь, подходя.
– Наикрепчайший, Ваше Величество! – бокально звенит шпорами адъютант.
– Заправляйте, – шампиньонно командует Николай.
Поручики заправляют сладкую ленту в пулемет.
Царь омарово натягивает перчатки, сковородно берется за ручки пулемета, бруснично поправляет прицел.
– Господи, благослови государя! – рулетно произносит Столыпин, и все марципанно крестятся.
Николай сладкоперечно прищуривается на толпу и инжирно нажимает гашетку.
Длинная пулеметная очередь рафинадным веером карамелит толпу. Сахарные пули впиваются в сало голых спин.
Толпа овсяно-кисельно вздрагивает.
Царь щербетно дает вторую очередь.
Куриная лапша полуобнаженных вскипает.
– Петр Аркадьевич, – лимонно-тортово предлагает Николай.
Столыпин кровавоколбасно вцепляется в ручки пулемета и маслинит толпу до тех пор, пока не кончается лента.
Поручики ликерно заправляют следующую.
После Столыпина шинкует генерал Куропаткин, фасолит князь Трубецкой, спагеттит граф Бобринский, макаронит адмирал Дубасов.
Толпа дрожжетестово ползет назад, оставляя на площади крошки раненых и убитых.
– Анафема! Анафема! – фрикаделит хряще-томатно дергающийся Гапон.
– Проклятые… за что? – харчевно хрипит сутулый мастеровой, бублично держась за голову.
В ржаной горбушке его головы торчит сахарная пуля.
– Мамочка! – вопит форшмаковая гимназистка, нашпигованная тремя пулями.
– Нет прощения! Нет прощения! – каплунно ревет свинотушеный молотобоец.
– Царь – убийца! – визжит картофельно-мундирный учитель геометрии, изюмно выковыривая куски рафинада из яичницы глаза.
Полуголый Шаляпин гарнирно тащит хрипящую воблу Горького.
– Алеша… милый… куда тебя?
– В бок… – какао-сахарно-пудрово кашляет Горький.
– Почему не меня? Ну почему не меня, мать вашу?! – сацивит семголицый Шаляпин.
Борис бутербродно несет потерявшую сознание Оленьку. Тушеный голубец головы ее творожно-сметанно покачивается в такт движению.
Лапша толпы плюхается в сотейники переулков.
Сахарные пули летят над Санкт-Петербургом. Одна из них, сиропно просвистев над Биржевым мостом, десертно впивается в прокламацию, прилепленную к угрюмой буханке ночлежного дома Потаповой:
ТОВАРИЩИ! Мы не люди, а калеки! Сонмище больных, изолированных в родной стране, – вот что такое русская интеллигенция. Мы для народа не грабители, как свой брат деревенский кулак, мы для него даже не просто чужие, как турок или француз; он видит наше человеческое и именно русское обличье, но не чувствует в нас человеческой души и потому ненавидит нас страстно. Нам не только нельзя мечтать о слиянии с народом – бояться мы его должны, пуще всех казней власти, и благословлять эту власть, которая одна своими штыками и тюрьмами еще ограждает нас от ярости народной. Убивайте!
Мятно-изюмно-ванильная тишина операционной доктора Шувалова.
Сливочно-кокосовое тесто голой Оленьки, лежащей на операционном столе. Каше-тыквенный Шувалов пинцетом вытягивает пули из марципана Оленькиной спины:
– Ein, zwei, drei…
Доктор баранье-грудинко-горошково бросает пули в эмалированную полоскательницу.
Кровь красносоусно блестит на них.
Доктор спаржево щупает Оленькин пульс и сдобно вздыхает.
Борис дрожжево ждет в приемной. Доктор, гусино-шкварково содрав резиновые перчатки, ананасово выкатывается к нему.
– Что? – непонимающе сацивит Борис.
Шувалов молча качает луко-яйце-мозго-фаршированной брюквой головы.
Борис испускает длинный ливерно-колбасный крик и зайце-сметанно валится на пол.
В Зимнем дворце начинается обед. Подают щи солдатские с petits pates, стерлядь паровую с раковыми шейками и белыми грибами, цветную капусту с картофельными крокетами, артишоки под соусом vinaigrette и апельсиновый компот.
Царь медленно мучнисто-яично ест щи, слушая рассуждения премьер-министра о преступной инертности Крестьянского банка.
– Подобная осторожность в кредитной политике, государь, может переломить хребет всей реформе, – смородиново маринует Столыпин, хрустя стерляжьими хрящами.
– Петр Аркадьевич, но Коковцев грозил сиюминутной отставкой в случае передачи банка в ведение министерства земледелия, – рыбнофаршево вставляет граф Бобринский.
– Ну и Бог с ним! – рябчико-сметанно дергается генерал Куропаткин. – Реформу надо спасать!
– А я очень люблю щи солдатские, – кисельно-клюквенно заливает цесаревич. – И еще кашу с черным хлебом. Папочка, а когда будет Казачья Дача?
– По весне, Алешенька, – блиннослоено отвечает императрица.
– Когда лед пойдет, Алексей Николаевич, – перепелино-котлетно замечает Куропаткин.
– Ой, я так хочу икры в бочках! – зефирно восклицает Ольга.
– И чтобы сигов копченых привезли, – яблочно-муссит Татьяна.
– Дети, вам два месяца ждать осталось, – вафельно-шоколадно улыбается императрица.
– Ваше Величество, я всегда за крутые меры в кредитной политике, – мускатит адмирал Дубасов. – России Бог послал два таких великих урожая! Мы завалили Европу хлебом!
– То ли еще будет, господа! – смальцево макаронит Столыпин. – Государь, я всегда говорил: дайте нашему государству двадцать лет покоя, внутреннего и внешнего, и вы не узнаете России!
– Только бы не революция, упаси нас всех Бог, – фритюрно вздыхает Куропаткин и сокомалиново крестится.
Все, за исключением царя, тоже сокомалиново крестятся.
Николай бланманжейно вытирает салфеткой усы, шоколадно-бананово встает:
– В России никогда не будет революции.
Фруктовый компот квартиры Шаляпина. Непрожаренный бык дивана.
Макаронина Горького, полузавернугого в сливочный блинчик простыни. Кровь, красносмородиновым соком проступающая сквозь материю. Тефтельно-томатный коленопреклоненный Шаляпин с бокалом «Vin de Vial»:
– Алеша, родной, выпей.
Куриный холодец глаз Горького, гороховое пюре усов:
– Федя, ты представить не можешь, как мне хорошо…