– Мохо, твой цинизм скучен. – Экос взяла его левую руку. Ар – правую.
– А я вообще скучный человек. Поэтому и живу один. А цинизм – это единственное, что меня спасает. Вернее – спасало. До второго марта.
– Почему только до второго марта? – Экос гладила под водой его запястье.
– Потому что второго марта я принял ошибочное решение. Я решил ездить только с водителем, а охранника не брать. Временно отдать его Рите Солоухиной. Которой? Нужен водитель. Потому что? Она ошпарила руку. Когда? Делала фондю. Сыром расплавленным, сыром…
– Ты жалеешь, что помог ей? – Ар гладила его другую руку.
– Я жалею, что на время изменил своему цинизму.
– Тебе стало ее жалко?.
– Не то чтобы… просто мне нравятся ее ноги. И как она работает.
– Мохо, но это довольно циничный аргумент.
– Нет. Если бы он был по-настоящему циничным, я бы не оказался лохом. Лохом. Которого взяли голыми руками.
– Разве они были не в перчатках? – подняла тонкие брови Экос. Они с Ар засмеялись.
– Да, – серьезно пожевал губами Боренбойм, – эти суки были в перчатках. Кстати, девочки, а где мои очки?
– Ты ложишься в ванну в очках?
– Иногда.
– Они же потеют.
– Это мне не мешает.
– Видеть?
– Думать. Где они?
– Сзади.
Он обернулся. Рядом с его головой на мраморном подиуме лежали очки и часы. Часы показывали 23. 55.
Он надел очки. Стал надевать часы.
В приоткрытую дверь вошла голая девочка: 12 лет, угловатое худое тело, безволосый лобок, русые короткие волосы, большие голубые глаза, спокойное и доброе лицо.
Она угловато перекинула ногу через невысокий края ванны, ступила в нее. Подошла к Боренбойму и опустилась перед ним на колени:
– Здравствуй, Мохо.
Боренбойм сумрачно глянул на нее.
– Я Ип.
Боренбойм собрался сказать что-то, но заметил большой белый шрам на груди девочки. Он посмотрел на свой синяк.
– Можно я положу тебе руку на грудь? – спросила девочка.
Боренбойм перевел взгляд на ее шрам, потом посмотрел на женщин. В центре груди у каждой тоже были шрамы.
– Вас что… тоже? – поправил он очки.
Женщины кивнули, не переставая улыбаться.
– Меня били в грудь ледяным молотом шестнадцать раз. – Ар приподнялась на коленях. – Смотри.
Он увидел заросшие рубцы на ее груди.
– Я трижды теряла сознание. Пока мое сердце не заговорило и не назвало мое истинное имя: Ар. После этого меня отнесли в купальню, обмыли, наложили повязку на раны. И потом один из братьев прижался к моей груди своей грудью. И его сердце заговорило с моим сердцем. И я плакала. Первый раз в жизни я плакала от счастья.
– А меня били семь раз, – заговорила Экос. – Вот… видишь… один большой шрам и два небольших шрамика. А я тогда просто обливалась кровью. Меня взяли на даче. Привязали к дубу. И били ледяным молотом. А сердце молчало. Оно не хотело говорить. Не хотело просыпаться. Оно хотело спать до самой смерти. Чтобы сонным сгнить в гробу, как у миллиардов людей… У меня тонкая кожа. Лед прорвал ее сразу. И крови было много. Молот был весь в крови. И когда сердце заговорило и назвало мое настоящее имя – Экос, меня поцеловал стучащий. В губы. Это был мой первый братский поцелуй.
– Поцеловал?
– Да.
– Стучащий?
– Стучащий.
– То есть – стукач? – нервно усмехнулся Боренбойм, глядя в большие глаза девочки.
– Называй так, если тебе удобно, – спокойно ответила Экос.
– Твой цинизм – это броня. Единственная защита от искренности. Которая тебя всегда пугала, – гладила его руку Ар.
– Как только она рухнет, ты станешь не просто счастливым. Ты поймешь, что такое настоящая свобода, – добавила Экос.
Девочка по-прежнему стояла на коленях. По-детски вопросительно смотрела на Боренбойма.
– М-да… наверно… – Он с трудом оторвал взгляд от глаз девочки. – А вот меня стукач не поцеловал. А жаль.
Решительно поправил очки. И неожиданно резко встал. Вода плеснула на женщин.
– Вот что, девочки мои. Подводный массаж мне сейчас не в кайф. Значит, расслабляться мы не будем. Времени у меня нет. Зовите ваших быков. Пусть скажут на правильном русском: сколько, где и когда.
– Здесь нет никаких быков. – Экос вытерла ладонью лицо.
– Тут только мы и служанка, – улыбалась Ар.
– И еще кошка, – произнесла девочка. – Но она сейчас спит в корзине. У нее скоро будут котята. А можно мне положить руку тебе на грудь?
– Зачем? – спросил Боренбойм.
– Чтобы поговорить с твоим сердцем.
Боренбойм вышел из ванны. Взял полотенце. Протер очки. Стал вытираться. Поморщился от боли.
– Значит, быки снаружи. Ясно.
– Снаружи? – Экос погладила свое плечо. – Там тоже нет быков. Там только березы.
– И снег. Но он уже плохой, – добавила девочка.
Боренбойм угрюмо покосился на нее. Обвязал свой худощавый торс полотенцем:
– Где моя одежда?
– В спальне.
Он вышел из ванной комнаты. Оказался в просторном многокомнатном помещении. Богато обставленном: ковры, дорогая мебель, хрустальные люстры, картины старых мастеров. Тихо звучала музыка Моцарта.
Он подошел к окну. Отвел штору зеленого бархата. Глянул: ночной березовый лес, белеющие в полутьме остатки снега. Где-то далеко лаяла собака.
– Что жилаете випить? – раздался женский голос с акцентом.
Он обернулся.
Поодаль стояла таиландка: 42 года, невысокая, некрасивая, полноватая, серый спортивный костюм, синие с блестками шлепанцы на смуглых босых ногах с лиловым педикюром.
– Где спальня? – Боренбойм брезгливо покосился на ее ноги.
– А вот издес. – Она повернулась. Пошла.
Он двинулся за ней.
Подвела. Показала морщинистой рукой.
Спальня была небольшой: по стенам индийская льняная ткань с желто-зеленым орнаментом, зеркало с подзеркальным столиком, индийский парчовый пуф, две большие бронзовые вазы по углам, двуспальная кровать под индийским покрывалом. На кровати – аккуратной стопкой одежда Боренбойма.
Он подошел. Взял. Проверил карманы: бумажник, ключи. Мобильный остался в портфеле.
Он надел трусы. Брюки. Вместо разорванной майки была новая.
– Оперативные… – усмехнулся он.