— Вот так!
Мальчик, запрокинув голову, отправил в рот последнюю макаронину и, жуя, повалился навзничь в траву.
Старик выел хлебный мякиш из ржаной горбушки, отер бороду, крякнул совсем по-молодому и шлепнул себя по коленям.
На слегка подмокшей за время трапезы бумаге остались лежать четыре неровных куска рафинада. Старик забрал сахар, один кусок сунул в рот, другой отдал инвалиду, третий положил на грудь раскинувшемуся в траве мальчику, а четвертый, повертев в руке, протянул Гоше:
— На-ка.
Гоша взял сахар, облепленный хлебными крошками.
«Надо же, всем хватило…» — подумалось ему.
Инвалид тут же сунул свой кусок в рот и захрустел им. Мальчик же беззвучно принял сахар губами и, глядя в тучу, стал посасывать его. Гоша попробовал раскусить рафинад. Он оказался слишком крепким.
«По дороге съем», — решил Гоша, встал с портфеля и сунул сахар в карман.
Пора было идти домой: темная, серо-сизая туча полностью накрыла небо, запахло дождем.
— Ешь, — вдруг пробормотал лежащий в траве мальчик.
— Что? — не понял Гоша, поднимая и отряхивая портфель.
— Ешь, что дали, — повторил мальчик, глядя в тучу.
Гоша непонимающе уставился на него.
— Съешь, сынок, — кивнул седой головой старик, посасывая сахар.
Гоша перевел взгляд на инвалида.
— Съешь, съешь, — улыбнулся инвалид, но посмотрел серьезно.
Гоше почему-то стало не по себе. Волна мурашек прошла у него по ногам, в носу защипало. Нищие как-то застыли, вперившись глазами каждый в свое. Вдруг стало совсем темно, как ночью. Тяжелая, свинцовая туча опустилась так низко, что почти касалась пожелтевших макушек деревьев. Тяжкий и глубокий холод обдал Гошу сверху. За ушами кольнуло, и Гоша почувствовал, как под форменной фуражкой зашевелились его коротко подстриженные волосы. Ему почудилось, что все в окружающем мире остановилось и ждет от него чего-то. И ждет только от него. И это надо было делать как можно скорее. Холодеющими пальцами Гоша полез в карман, достал кусок рафинада и сунул в рот.
Оглушительный удар грома раскатился поверху, молния вспыхнула так, что высветила все вокруг, все до последней травинки. И в просвеченных белым светом зарослях боярышника Гоша вдруг увидел своего отца. Отец стоял в серой кепке, в черном коротком пальто и смотрел на Гошу. На шее у отца был клетчатый шарф, подаренный ему бабушкой в День Победы.
Молния потухла. Стало опять темно. Но отец не пропал — он по-прежнему стоял в боярышнике.
Гоша замер, не дыша.
Едва стих гром, нищие зашевелились. Повставав, они взяли свои мешки и, не обращая на Гошу больше никакого внимания, двинулись к дороге. Первым пошел мальчик, за ним — старик с посохом. Безногий схватил два утюга, оттолкнулся ими от земли, легко выбросив свое тело вперед, и поспешил следом. Мгновение — и нищие скрылись за кустами.
Но Гоша и не смотрел на них. Он неподвижно стоял на поляне. Взгляд его был прикован к отцу. Гоша боялся пошевелиться или вздохнуть: только бы не спугнуть отца!
Отец стоял в боярышнике.
С неба упала первая капля, вторая, третья. Белесый холодный ливень обрушился на землю. И эта ледяная вода словно подтолкнула Гошу. Он перешел через поляну и, не дыша, обдираясь о колючки, вошел в боярышник. На небольшой прогалине посреди зарослей стоял… стояла черная мишень — человеческий профиль, вырезанный из фанеры и выкрашенный в черный цвет. На плоскую фанерную голову мишени была нахлобучена старая, полурваная кепка. Грудь мишени была измочалена пулями. На месте сердца у плоского черного человека зияла рваная дыра с торчащей по краям раздробленной фанерой. Это фанерное крошево Гоша и принял за клетчатый шарф отца. Судя по всему, по мишени стреляли один раз, из автоматического оружия, и стреляли с толком. Но кто притащил ее сюда и зачем? Кто нахлобучил на нее кепку?
Гоша стоял перед мишенью.
Ливень шевелил рваную кепку, мишень слегка покачивалась, словно намереваясь шагнуть к Гоше. Он вспомнил, что во рту у него кусок сахара. И выплюнул сахар на ладонь. Увесистые капли часто шлепали по рваной кепке. Мишень покачивалась и молчала. Молчал и Гоша. Ливень усиливался, шумел в листве, холодил плечи, тек за расстегнутый воротник гимнастерки. Гоша постоял, глядя в плоское и черное лицо мишени. И вдруг протянул ей сахар. Мишень покачивалась и молчала. Гоша сжал липкий сахар в кулаке, всунул кулак в пробитую грудь мишени. Разжал кулак.
Сахар бесшумно упал с его ладони.
Владимир Сорокин
Смирнов
Борису Соколову
Иван Петрович Смирнов, восьмидесятичетырехлетний, низкорослый, коренастый мужчина с несколько непропорционально длинными руками громко допивал чай, стоя на своей маленькой, тесно заставленной и заваленной всякой всячиной кухне и поглядывая в окно, когда в дверь ему дважды позвонили.
— Уже?! — воскликнул он, тряхнув большими очками с толстыми линзами, почти бросил недопитую чашку с отбитой ручкой на крошечный стол и заспешил в коридор.
Открыл дверь.
На пороге стоял хорошо одетый, улыбающийся молодой человек:
— Иван Петрович, я за вами.
— Как же вы подъехали?! Я вас проморгал! Раззява, а?!
— Мы стоим на улице.
— На улице?! Правильно! У нас тут не проехать! Понаставили, а?! А я-то! А я-то! Пялюсь, пялюсь!
Иван Петрович рывком выдернул из двери ключи. Он разговаривал резко, громко, отрывисто, почти кричал, словно постоянно спорил с невидимым и могучим врагом.
Молодой человек, улыбаясь, подошел к лифту, нажал оплавленную окурками кнопку. Лифт раскрылся, молодой человек придержал исцарапанную и изрисованную дверь ногой.
Заперев свою дверь, Иван Петрович сунул ключи в карман, застегнул свой светло-серый пиджак, увешанный медалями, и бодро двинулся к лестнице.
— Лифт, Иван Петрович, — подсказал молодой человек.
— Ни-ни! Никаких лифтов! — закричал Иван Петрович, замахиваясь длинной рукой. — Пешком ходим — сердце холим! Лифт — для инвалидов!
Он затопал вниз по нечистым ступеням.
— Ну, вы даете… — усмехнулся молодой человек и поехал вниз.
Иван Петрович шагал, считая этажи, медали звякали в такт движению. На первом этаже он выхватил из своего почтового ящика рекламные бумажки, глянул, скомкал, швырнул в картонный ящик:
— Во как!
Выйдя из подъезда, решительно зашагал вдоль дома. Во дворе в этот час позднего утра не было никого, кроме неизвестной Ивану Петровичу женщины с детской коляской и трех спящих бездомных собак. Иван Петрович шагал, помахивая руками, привычно поглядывая по сторонам, заглядывая в окна. Его широкая голова с остатками коротко подстриженных седых волос сидела на широких плечах почти без шеи, нос был большим, как картофельный клубень, подбородок — маленьким, но упрямым, уши — большими, с тяжелыми белыми мочками. Толстые старые очки его бодро поблескивали на теплом августовском солнце.