Губернатор положил телефон на край ванны, отхлебнул сока. Потом погрузился в воду. Вынырнул. Устало отер лицо ладонями. Вылез из ванны, вытерся полотенцем, надел халат, взял мобильный. Вышел из ванной комнаты, прошел в небольшую соседнюю комнату с мягкой мебелью и телевизором. На диване аккуратно лежали костюм губернатора, его рубашка, галстук, трусы, носки. Рядом стояли ботинки. Он переоделся, бросив халат на пол. Набрал номер, приложил мобильный к уху:
— Миша, поехали.
Вышел из комнаты, спустился вниз. В вестибюле его ждал стоящий на коленях бурый медведь. Губернатор подошел, обхватил медведя за шею. Медведь поднял его и понес к выходу.
Владимир Сорокин
Черная лошадь с белым глазом
Не только косили, но и готовились к покосу и отдыхали между заходами все четверо совсем по-разному, каждый на свой манер.
Деда Яков после трех подряд пройденных рядов произносил: «Шабаш!» — шумно выдыхал, падал на колено, хватал своей смуглой, похожей на рачью клешню рукою пук срезанной травы, отирал им косу, вынимал из притороченного к поясу кожаного чехольчика оселок и принимался быстро точить лезвие, бормоча что-то себе в рыжую клочковатую бороду. Старший сын его Филя, или Хвиля, как все его звали, всегда полусонный, молчаливый, с такой же, как и у отца, рыжей бородой и с такими же крепкими, короткими руками, клал косу на траву, шел к опушке, где под дубком сидели мать и Даша, делал пару глотков из липовой баклажки, вытирал рукавом рубахи лицо, садился на корточки и так сидел, поглядывая по сторонам и щурясь. Средний, Гриша, лицом, угловатостью и худобою пошедший в мать, повторял за отцом: «Шабаш так шабаш!» — брал косу и, устало дыша, брел с ней к торчащей посреди луга расщепленной молнией и полузасохшей липе, где садился и помаленьку точил косу. Младший же, Ваня, которому не было еще и пятнадцати, худой, остроплечий, большеухий, конопатый, косящий маленькой косой, справленной ему по росту, всегда сильно отстающий от косарей, брал косу на плечо и шел за средним братом, где под липой ложился на живот, подпирал острый подбородок двумя шершавыми кулачками и ждал, пока Гриша, покончив со своей, поточит и его маленькую косу.
Даша сидела под дубком, привалившись к нему спиной, смотрела на косарей, на луг, лес, жучков, шмелей, бабочек и одинокого канюка, изредка проскальзывающего в синей вышине над лугом и лесом. Даше нравилось, что пестрый канюк так плавно летает кругами и вдруг совсем внезапно повисает в воздухе на одном месте, быстро маша крыльями и попискивая жалобно, как цыпленок, а потом сразу падает вниз. Мать сидела рядом, привалившись к другой стороне дубка, и вязала носок из серой козьей шерсти. Изредка она вставала и ворошила граблями срезанную траву, которая еще не стала сеном. Тогда Даша брала свою ореховую палку с рогаткой на конце и помогала матери ворошить.
Луг у Паниных был хорош: ровный, гладкий, близкий к деревне и к большаку. Отписали им его благодаря старому председателю, свояку матери, еще в 35-м.
Косили Панины всего первый день, — полмесяца всей деревней косили, гребли и стоговали на лугах колхозных, по правой стороне Болвы. С погодой везло — июнь стоял жаркий, суховетреный, и как говаривал деда Яков, «нонче сенцо само лезет на крыльцо».
Вчера Даше исполнилось десять лет. Дед сплел ей новые лапотки, отец подарил глиняную свистульку, а мать — белый платок с красною каймою. Даша была довольна. Платок она хранила у бабки в сундуке, в просторных, на вырост плетеных лаптях пришла на покос, а свистульку взяла с собой. Каждый раз, когда отец приходил под дубок напиться и посидеть на корточках, Даша доставала свистульку из кармашка на груди у своего ситцевого платьица, пошитого в Желтоухах залетным портным, и свистела. Отец одобрительно поглядывал на нее, чесал бороду, улыбаясь глазами. Он был молчуном.
Мать тоже не была разговорчива. Бойким на язык у Паниных был только деда Яков.
— Что, Дашуха, тихо ходишь? — спрашивал он по дороге на покос. — Лапти ходу не дают — лыки жопу достают?
Все смеялись, Даша хватала деда за кривой, потемневший от работы палец с черным толстым ногтем и бежала с ним рядом, шаркая новыми лаптями по пыльному большаку.
Когда косари срезали треть луга, а солнце встало над головами и сильно припекло, деда Яков махнул рукой:
— Обед!
Побросав косы, косари потянулись под дубок. Пока они жадно пили, передавая друг другу баклажку, мать и Даша расстелили рваную холстину, стали доставать из плетеного кузовка припасенную снедь: полковриги ржаного хлеба, ворох зеленого лука, дюжину печеных картошин, махотку с топленым молоком, маленький кусок сала в тряпице и соль в бумажном фунтике.
— Господи, благослови… — устало выдохнул деда Яков, взял ковригу, прижал к груди и стал сноровисто нарезать ломти большим старым ножом с потемневшей и истончившейся деревянной ручкой.
Братья взяли по ломтю и сразу стали есть.
Деда Яков перекрестился, обмакнул ломоть хлеба в соль, откусил, схватил перо лука, скомкал, сунул в рот и стал быстро-быстро жевать, отчего клочковатая борода его смешно зашевелилась. Даше нравилось смотреть на деда, когда он ел. Ей казалось, что деда Яков вдруг превращался в смешного зайца. Братья же ели как-то серьезно, словно работали, становясь скучными и угрюмыми. Причем младший, Ваня, во время еды сразу как-то тут же взрослел и делался таким же мужиком, как отец и Гриша.
Мать разрезала сало на восемь шматков и раздала мужикам. Сало было старое, желтое — боров околел прошлым летом от непонятной болезни, а нового поросенка взяли только весной. Зато была корова Доча. И хорошо давала молока.
Мать поставила на середину холстины махотку с топленым молоком, раздала деревянные ложки, проткнула своей ложкой темно-коричневую пенку, застывшую на зеве махотки, размешала:
— Ешьтя…
Телесного цвета молоко перемешалось с белой, густой, скопившейся сверху сметаной. Быстро проглотив сало, мужики полезли ложками в махотку. Мать и Даша подождали, пока те зачерпнут, и сунули свои ложки.
Молоко было прохладным и вкусным. Даша черпала его, шумно хлебала и заедала хлебом. Больше всего в топленом молоке ей нравились желтые крошки масла. Дома сбивали масло только на Пасху, когда бабка пекла гречишные блины. Масло очень вкусно пахло и тут же таяло на блинах. Его всегда было мало.
Мать ела как обычно, без спешки, неся ложку с молоком над ладонью, тихо глотала, покорно склоняя набок маленькую голову, повязанную линялым бледно-синим платком.
Мужики хлебали молоко, громко фыркая.
— Роса нонче дюже быстро сошла… — пробормотал Гриша, вытирая молоко с подбородка. — По сухому-то косить… оно тово…
— Жаришша, а как же… — Хвиля разломил печеную картофелину, макнул в соль, откусил.
— Ничо. Без спеху к вечеру свалим, — деда Яков быстро хлебал молоко. — Ребра ломать не будем, а потихонь, да полегонь. И никуды не денется!
— Хоть посохнет враз, — мать выловила ложкой большой кусок сметаны и протянула Даше. — На-ка, верха поешь…