В первый день после той пирушки никто с площадки его не гнал, но мяч ни разу не паснули, а когда он перехватывал, приходилось из любой позиции пытаться бить по кольцу, потому что передать оказывалось некому. Все останавливались и, опустив руки, на него смотрели. Если подбирал из-под щита, специально устраивали штрафной, чтобы он отдал мяч, и вновь труба – не поймешь даже кто, откуда – плевала в него этим словом. В конце концов его просто сшибли с ног и ушли с площадки. Роумен сидел, часто дыша, и думал: драться – что! драться он – пожалуйста, но если начнешь отвечать на все эти фолы и подножки, опять рявкнет труба, и получится так, будто вновь защищаешь ту девку. Которую он не знает и знать не хочет. Если он даст сдачи, то получится, что дерется он не за себя, а за нее, Мышку-Фэй, и тем самым доказана будет связь между ними, а это неправильно. Как будто он вместе с ней был там привязан к кровати; будто и ему тоже насильно раздвинули ноги.
В дальнем конце площадки сам с собою финтил и бросал по кольцу Лукас Брин, один из тех немногих белых пацанов, чьи баскетбольные таланты вызывали зависть. Роумен встал и пошел к нему, хотел присоединиться, но вовремя сообразил, что ведь труба-то может рявкнуть и еще некое словечко. Пробормотал «привет», искоса глянул и мимо.
Второй день – вообще тоска, хуже первого. Фредди принес ему забытую куртку и говорит: «Слышь, чувак, ты это дело – того, отряхивай», – но больше ничего не сказал, не завис ни даже на минуту. А с тех пор, как Роумен подружек Мышки-Фэй увидел – тех самых двух девиц, что выскочили с ее пальто и сумочкой, – и они стали приветственно махать ему руками в окне школьного автобуса, он стал ездить на маршрутке. Черт с ним, что лишних мили две туда-сюда до остановки, но лишь бы с ней самой, с Мышкой-Фэй, нос к носу не столкнуться. Но нет, не видел больше ни разу. И никто не видел.
На третий день его били. Все шестеро, включая Фредди. С умом, расчетливо. Лупили по чем попало, кроме лица – на всякий случай, вдруг он еще и стукач и тут же всем объяснять пойдет, откуда у него разбитая губа или фингал под глазом; вдруг он вообще такая баба, что только спросят – и расколется, укажет на них дрожащим пальчиком. Вшестером, а? Роумен драться умел; наставил им шишек, кому-то въехал коленом в пах, кому-то порвал рубаху, но потом ему скрутили руки за спину и стали делать облом-ребро и харч наружу. Этот самый харч был уже на подходе, когда подъехала машина, загудела клаксоном. Все прыснули кто куда, в том числе и Роумен, хотя ноги подкашивались и приходилось зажимать рот, но быть спасенным страшило его больше, чем выпасть в осадок с блевотиной на штанах. В кустах мимозы на пустыре за котлетной «У Пэтти» его вырвало. Пока разглядывал в траве бабкину стряпню, думал о том, сумеет ли когда-нибудь оправдаться за ту подлянку, что сыграло с ним его тело. Усмешка Тео, отвращение Фредди – это все без вопросов, он чувствовал точно то же самое и не мог понять, что ж он тогда так повелся – вдруг сердце застучало, размяк ах бедняжка, ах замучили ее, – когда три секунды назад это была добыча, которую он готов был рвать зубами. Если бы он ее такую на улице нашел – ну тогда реакция понятна, но когда ты в компании, один из тех, кто девку прифигачил… Черт! Что это было, почему, что заставило его развязать, прикрыть ее… Господи! Прикрыть! Замотать простыней! Поднять на ноги и вывести вон! Что – сушеные ручонки сработали? Голые мужские задницы вподергайку – одна, вторая, третья, – это, что ли? Или капустная вонь пополам с беспрестанным басовым буханьем за дверью? Когда обхватил ее и повел прочь, он был еще весь на взводе, опал, лишь когда они вместе вышли на холод. Что заставило его сделать это? Или, скорее, кто? Да знал он, знал кто! Реальный Роумен, который впутался и помешал формованию нового, кованого, грозного. Фальшивого Роумена, что стоял, красовался у кровати с привязанной девкой, реальный Роумен взял на понт, перехитрил и теперь держит здесь, в его же собственной кровати, заставляет прятать голову под подушку, исходить бабскими слезами. И ревет, ревет в голове труба каким-то прямо-таки мегафонным ревом.
3
Странница
Выселки и Монарх-стрит, дом 1 – все равно что разные планеты. Была свалка, что-то там понастроили, потом разрослось, и после Первой мировой войны Выселки заняли уже и склон горы, и всю долину. Никто этого слова не употребляет – ни на почте, ни при переписи населения. Впрочем, в полиции хорошо его знают, слыхал и кое-кто из тех, что работали в старом управлении общественного призрения, но новые служащие окружного отдела социального обеспечения – едва ли. Время от времени в школе Десятого района появляются оттуда ученики, но учителя не пользуются словом «Выселки». «Сельские» – так именуют они этих странных необучаемых детей. И хотя это жутко раздражает нормальных учеников из приличных фермерских семей, но воспитатели и психологи должны же были избрать какой-то нейтральный термин, чтобы понимать, о ком речь, и при этом не настраивать против себя их родителей – ведь те могут что-то и пронюхать. Термин вполне прижился, хотя ни один родитель из Выселков никогда не являлся – ни с проверкой, ни за консультацией; не приходили ни просить, ни разрешать; претензий тоже никогда не предъявляли. Иногда их детям в немытые руки суют анкеты и записки, и как в прорву – ни ответа ни привета. Пару месяцев сельские приходят, сидят, глядя в чужой учебник, «стреляют» бумагу и карандаши, но упорно молчат, будто приходят не получать образование, а убеждаться, что это в принципе возможно; не делиться информацией, а присутствовать при дележе. В классе сидят тихо, ни с кем не общаются – они и сами не хотят, да и соученики избегают их, предпочитая не связываться. Все знают, что «сельские» – отчаянные драчуны, злобные и безжалостные. Известен случай, когда в конце пятидесятых директор школы ухитрился найти, а затем и посетить дом «сельского» по имени Отис Рик. Отис на переменке выбил кому-то из детей глаз и не желал даже понимать, о чем речь, а не то чтобы подчиниться приказу об исключении, который сунули ему в карман рубашки. Он приходил каждый день, все в той же рубашке с засохшей кровью его жертвы на рукаве. Об этом официальном визите директора с требованием, чтобы Отис навсегда исчез, известно мало что – кроме одной яркой детали. Когда директор покинул дом Рика, ему пришлось через всю долину идти пешком, потому что ему не дали ни времени, ни возможности добраться до машины. Обратно в город его «десото» притащили на буксире полицейские: ничто не могло заставить владельца отправиться за машиной самому.
Очень старые люди, чья молодость пришлась на времена Великой Депрессии, те, кто до сих пор называет эту часть округа «Выселками», могли бы рассказать, откуда взялось ее население, – но это если бы их спросили. Однако их мнением интересуются редко, а народ Выселков живет, как ему хочется; невежественных и презираемых, этих людей терпят, избегают и боятся. Точно так же было и в тысяча девятьсот двенадцатом году, когда закрыли джутовую фабрику; кто мог уехать – уехал, а кто не мог (черные, потому что им вообще сунуться некуда, да и некоторые из неперспективных белых) продолжали там вариться в собственном соку, друг на дружке женились (если это можно, конечно, называть таким словом) и непрестанно бились над проблемой, как выжить еще один день. Дома строили из мусора и отходов; иногда пристраивали где комнатку, где сарайчик к брошенным хижинам, которые джутовая компания предоставляла рабочим, – эти крошечные домишки (из двух комнат с кухней) гроздьями лепились к склону и пластались по всей долине. Воду брали в реке и собирали в дождь, доили коров и варили самодельное пиво; охотились, искали в гнездах яйца, огородничали, а если удавалось где-то подзаработать, покупали сахар, соль, растительное масло, содовую шипучку, кукурузные хлопья, муку, сушеные бобы и рис. Если подзаработать не удавалось, воровали.