Потом настроение у обеих переменилось и начались споры. Сперва потихоньку. Жалоба от Возлюбленной – извинение от Сэти. Старшая, похоже, несколько подустала от бесконечных игр. Не слишком ли холодно для прогулки? Возлюбленная в ответ только смотрела, и взгляд ее говорил: «Ну и что?» Пора бы уже, кажется, ложиться спать, да и для шитья темновато? Возлюбленная упорно не двигалась с места, твердила одно: «Шей!» – и Сэти уступала. Возлюбленная всегда первая забирала все самое лучшее. Лучший стул, самый большой кусок, самую хорошенькую тарелку, самую яркую ленту для волос, и чем больше она брала, тем больше взывала к ней Сэти – что-то объясняла, описывала свои страдания и то, сколько горя она пережила ради своих детей; рассказывала, как сгоняла мух в винограднике, как ползла на коленях в сарай– развалюху. Но ни один из ее рассказов не производил того впечатления, на которое она рассчитывала. Возлюбленная обвиняла Сэти в том, что та ее бросила. Что не была к ней добра, не улыбалась ей. Она повторяла, что они обе – одно, что у них одно лицо, как же Сэти могла тогда оставить ее? Сэти плакала и говорила, что никогда ее не бросала и думать не думала бросать; что она должна была вытащить их оттуда, отослать прочь, что она все время берегла для Возлюбленной молоко, а еще – что она достала деньги для надписи на камне, но маловато, на все слова не хватило. Что она думала только об одном: они будут по ту сторону все вместе, навеки. Но Возлюбленной все это было неинтересно. Она говорила, что, когда она плакала, рядом никого не было. А мертвый человек лежал прямо на ней. Что ей было нечего есть, и призраки без кожи тыкали в нее пальцами и называли своей возлюбленной в темноте и чертовой ведьмой при свете дня. Сэти молила о прощении, вновь и вновь приводила свои доводы; говорила, что Возлюбленная была для нее важнее жизни; что она с радостью поменялась бы с ней местами; что отдала бы свою жизнь, каждую минуту ее и каждый час, лишь бы вернуть хоть одну слезинку, пролитую Возлюбленной. Знала ли она, как больно ей, матери, было, когда москиты кусали ее детку? Что, когда ей приходилось оставлять ее в корзине на земле, а самой бежать в господский дом, она с ума сходила. Что, до того как отправить ее из Милого Дома, она каждую ночь укладывала свою девочку к себе на грудь, и та уютно сворачивалась там или прижималась к спине? Возлюбленная возражала: все это неправда; Сэти никогда к ней не подходила, никогда ни слова ей не сказала, никогда ей не улыбалась и, что хуже всего, так и не помахала ей рукой на прощанье и даже не посмотрела в ее сторону, когда убегала от нее.
Когда раз или два Сэти пыталась защититься: доказать, что она мать и ее слово – закон в семье, и именно она знает, что хорошо, а что плохо, – Возлюбленная сокрушила все, что попалось ей под руку, расколотила посуду, рассыпала по полу соль, разбила даже оконное стекло.
Она была не такой, как они. Она была какая-то дикая, необузданная, и никто ни разу не сказал ей: «А ну-ка, девушка, выметайся отсюда и возвращайся, когда соображать начнешь». Никто не сказал: «Только попробуй поднять на меня руку, и я так тебе врежу, что своих не узнаешь! Известно ведь: сруби ствол дерева, и ветка отсохнет. Чти мать свою и отца своего, чтобы продлились дни твои на земле, которую дал тебе Господь. Не то я тебя к дверной ручке привяжу, никто тебе не поможет, и Бог на тебя прогневается».
Нет, нет. Они с матерью склеивали разбитые тарелки, собирали рассыпанную соль, и мало-помалу Денвер начала понимать, что если Сэти в одно прекрасное утро и не схватится за нож, то это вполне может сделать Возлюбленная. Денвер и без того была достаточно напугана тем, что таилось в душе Сэти и могло вновь пробудиться и выйти наружу, но теперь чувствовала стыд, когда видела, как мать прислуживает девчонке чуть старше ее, Денвер. А когда она увидела, как мать выносит ночной горшок Бел, то бросилась к ней и выхватила его у нее из рук. Но боль стала непереносимой, когда у них перестало хватать еды и Денвер заметила, что мать вообще ничего не ест – так, подбирает крошки, оставшиеся на столе и на плите, прилипшие ко дну кусочки мамалыги, всякую кожуру, очистки. Однажды она видела, как мать пальцем старательно выковыривает что-то со дна пустой банки из-под варенья, прежде чем вымыть ее и убрать.
Они начинали уставать от такой жизни, и даже Возлюбленная, которая становилась все толще, казалась столь же измученной, как Сэти и Денвер. Во всяком случае, она больше не швырялась кочергой и всего лишь ворчала или цокала языком. Дом номер 124 постепенно затих. Вялая и сонная от голода, Денвер видела, как тает плоть между большим и указательным пальцами на руке матери. Видела ее глаза, яркие, но какие-то мертвые; беспокойные и в то же время пустые; эти глаза обращали внимание на все, что касалось Возлюбленной: на ее младенчески гладкие руки, на ее лоб, на ту тень улыбки, что таилась у нее под подбородком – изогнутой и слишком широкой, – на все, только не на ее живот, походивший теперь на большую корзину Денвер видела также, что рукава ее собственного карнавального платья стали ей настолько длинны, что болтаются пустые; что подол, когда-то открывавший щиколотки, теперь метет пол. Она видела себя и мать как бы со стороны – кости да кожа, ребра торчат, одеты и разукрашены как клоуны, еле волочат ноги и умирают с голоду, однако будто ото всех заперлись внутри той любви, что отнимает у них последние силы. А когда Денвер заметила, как Сэти, закашлявшись, сплюнула то, чего не ела, какой-то темный сгусток, это обожгло ее, как выстрел. Ее заботы теперь полностью переменились: вместо того чтобы защищать Возлюбленную от Сэти, она должна была защищать от Возлюбленной свою мать. Может статься, что мать умрет и оставит их одних, и что тогда будет с Возлюбленной? Что бы там с ними ни происходило, оно касалось их троих – не только матери и Возлюбленной, и, поскольку ни той, ни другой, похоже, и дела не было, что им принесет грядущий день (Сэти была счастлива, когда была счастлива Возлюбленная, а та жадно, точно сливки, пила ее преданность), Денвер поняла, что все ложится на ее плечи, вся ответственность. Она непременно должна будет выйти из дому и со двора; первой сделать этот шаг – в мир, к людям, оставить этих двоих и пойти попросить кого-нибудь о помощи.
Но кого? К кому она могла бы явиться без стыда и рассказать, что ее мать превратилась в послушную тряпичную куклу, что она надорвала себя бесконечными заботами и попытками угодить. Денвер слышала о нескольких хороших людях из разговоров матери и бабушки. Но сама она знала только двоих: одного старика с белыми волосами по прозвищу Штамп и Леди Джонс. Ну и Поля Ди, конечно. И еще того мальчика, который рассказал ей о Сэти. Но они совсем не подходили. Сердце у Денвер дрогнуло, и едкое жжение в горле заставило ее проглотить слюну. Она даже не решила, в какую сторону ей идти. Когда Сэти еще работала в ресторане и когда у нее были деньги, чтобы ходить в магазин, она сворачивала направо. Когда-то давно, когда Денвер ходила в школу к Леди Джонс, сворачивать нужно было налево.
На улице было тепло: ясный весенний день был прекрасен. Стоял апрель, и все живое пробовало свои силы. Денвер прикрыла голову и плечи платком. В самом ярком из своих дурацких карнавальных платьев, в чужих башмаках, она застыла на крыльце дома номер 124, готовясь шагнуть вниз и быть проглоченной тем миром, что лежал за пределами двора. Оказаться там, где скреблись в темноте маленькие зверьки, иногда касавшиеся ее. Где чьи-то слова могут навсегда сделать твои уши неспособными слышать. Где, если ты одинока, какое-то чувство может взять над тобой власть и навсегда пристать к тебе, точно тень. Где-то есть места, ставшие свидетелями таких ужасных событий, что, если там оказаться, те ужасные вещи могут случиться снова. Как в Милом Доме, где время остановилось и где, как говорила Сэти, зло всегда ждет ее. Как она отличит эти места от других? Но еще страшнее – куда страшнее! – что где-то там есть белые люди, о которых и говорить невозможно и невозможно понять, кто из них хороший, а кто нет. Сэти говорила, иногда их выдают руки или губы. Бабушка Бэби считала, что от них нет спасения – они умеют незаметно подкрасться, без конца меняют обличье, и, даже когда они сами считают, что ведут себя достойно, это ничуть не похоже на то, как ведут себя обычные люди.