– Ну что, не полегчало тебе?
– Нет. – Поль Ди швырнул бутылку на землю и уставился на золотую колесницу у нее на этикетке. Никаких лошадей. Только золотая карета с синими занавесками.
– Я сказал, что хочу сказать тебе две вещи. Я пока только одну сказал. Я должен сказать и вторую.
– Не желаю я ничего знать! Не желаю. Только одно: пустит меня Джуди к себе или нет?
– Я ведь был там, Поль Ди.
– Где это «там»?
– Там, во дворе. Когда она это сделала.
– Джуди?
– Сэти.
– О, господи.
– Это не то, что ты думаешь.
– А ты и не знаешь, что я думаю.
– Она не сумасшедшая, Поль Ди. Она этих детей любила. Просто хотела опередить того, кто боль им причинить собирался.
– Оставь ты это.
– Успеть раньше хотела.
– Оставь меня в покое, Штамп. Я знал ее еще девчонкой. Она меня пугает. И я хорошо знал ее, когда она еще совсем девчонкой была.
– Ничего она тебя не пугает. Не верю я тебе.
– Пугает. Я сам себя пугаю. Но больше всего меня пугает та девушка в ее доме.
– Кто она такая, эта девушка? Откуда она взялась?
– Не знаю. Просто объявилась однажды – на пне у крыльца сидела.
– Хм. Похоже, только ты да я и видели ее – из тех, кто в доме сто двадцать четыре не живет.
– Она же никогда никуда не ходит. Где ж ты ее видел?
– Она в кухне на полу сидела, а я в окно заглянул.
– С первой же минуты, как я ее увидел, мне и близко к ней подходить не хотелось. Что-то в ней не то. Говорит странно. Делает все тоже странно. – Поль Ди сунул палец под шапку и поскреб висок – И кого-то она мне напоминает. Кого-то знакомого, кого я вроде бы должен помнить.
– Она никогда не рассказывала, откуда она родом? Где ее семья?
– Она не знает. Или притворяется, что не знает. Я от нее только всякую ерунду слышал – насчет того, что она украла свою одежду и жила на мосту.
– На каком мосту?
– Это ты меня спрашиваешь?
– Тут нет ни одного моста, о котором я бы не знал. Только никто на них не живет. И под ними – тоже. И давно она у Сэти поселилась?
– С прошлого августа. В день карнавала пришла.
– Это дурной знак А на карнавале она была?
– Нет. Но когда мы вернулись, она тут как тут – сидит себе на пне и спит. Шелковое платье. Новехонькие башмачки. Черные такие и блестят, будто маслом намазаны.
– Вот как? Хм. Была тут одна девушка в доме за Оленьим Ручьем. Белый ее все взаперти держал. А прошлым летом его нашли мертвым, а девушка та исчезла. Может, это она? Говорят, он ее взял, когда она еще совсем младенцем была.
– Зато теперь, похоже, ведьмой стала.
– Так это она тебя выгнала? Не то, что я тебе о Сэти рассказал?
Поль Ди содрогнулся с головы до ног. Холод вдруг пронизал его до мозга костей, так что он стиснул колени. Он не знал, то ли это из-за скверного виски, то ли из-за ночей, проведенных в погребе, а может, какой-нибудь заразы, подхваченной на бойне, или из-за железных удил, петушьей улыбки, поджаренных ног, смеющихся мертвецов, из-за шипящей в огне мокрой травы, дождей, цветущих яблонь, из-за железного ошейника, Джуди с бойни, Халле с перемазанным маслом лицом, белой призрачной лестницы, вишневого деревца на спине, камеи на тонкой шейке, из-за осинки, лица Поля Эй, свиной колбасы или утраты своего красного, красного сердца.
– Скажи-ка мне вот что, Штамп. – Глаза у Поля Ди были воспаленными и слезились. – Скажи мне только одно: сколько же может вынести жалкий ниггер? Скажи мне, Штамп, сколько?
– Все он может, – сказал Штамп. – Все может вынести.
– Почему? Почему? Почему? Почему? Почему?
Часть III
В 124-м было тихо. Даже Денвер, которая считала, что знает о тишине все, удивлялась, поняв, что может сделать с человеком голод: заставить его быть тише воды, ниже травы. Ни Сэти, ни Возлюбленная, казалось, не думали об этом или им было все равно. Они были слишком заняты, сберегая силы для сражений друг с другом. Так что Денвер должна была первой шагнуть в мир и погибнуть – иначе умрут они все. Кожа между большим и указательным пальцами на руке ее матери стала тонкой, как китайский шелк, и в доме не нашлось ни одного платья, которое не висело бы на ней как на вешалке. Возлюбленная поддерживала голову ладонями и засыпала на ходу; кроме того, она постоянно ныла, требуя сладкого, хотя с каждым днем становилась все толще, будто распухала. В доме не осталось ничего, кроме двух кур-несушек, и вскоре придется решать, что лучше: время от времени одно яйцо или две жареные курицы сразу. Чем голоднее они становились, тем больше слабели; чем больше слабели, тем становились тише – и это было лучше яростных споров, ударов кочергой о стену, воплей и плача, которые последовали за тем счастливым январем, когда они только играли. Денвер тоже порой присоединялась к их играм – сдержанно, немного настороженно: она несколько отвыкла от подобных забав, хотя веселее их не было ничего на свете. Но с тех пор как Сэти увидела тот шрам, кончик которого неизменно притягивал взгляд Денвер всякий раз, когда Возлюбленная раздевалась – будто слабая тень странной улыбки в самом потаенном месте, под нежным подбородком, – с тех пор как Сэти увидела его, провела по нему пальцем, закрыла глаза и долго не открывала их, обе они отлучили Денвер от своих игр. Игр с шитьем, готовкой, причесыванием и переодеванием. Эти игры ее мать полюбила настолько, что стала с каждым днем все позже и позже уходить на работу, пока не случилось то, что и должно было случиться: Сойер велел ей больше не приходить вообще. И вместо того чтобы начать искать другую работу, Сэти все больше и больше времени проводила с Возлюбленной, которой всего было мало: игр, колыбельных, обновок, сладких поскребышков со дна сковородки, пенок с молока. Если несушки приносили только два яйца, Возлюбленная получала оба. Сэти словно потеряла разум – как бабушка Бэби, когда мечтала о розовом цвете и не желала делать ничего из своих прежних обычных дел. Но Сэти сходила с ума немного по-другому, хотя бы потому, что, в отличие от Бэби Сагз, она совершенно отлучила от себя Денвер. Даже ту песенку, которую она раньше пела Денвер, она теперь пела одной лишь Возлюбленной: «Высокий Джонни, широкий Джонни, не покидай меня, мой Джонни».
Да, сперва они играли все вместе. Целый месяц, и Денвер это очень нравилось. После той ночи, когда они катались на коньках под небом, усыпанным звездами, и пили сладкое молоко у плиты на кухне, Сэти днем развлекала их замысловатыми путанками из тонкой бечевки, а в сумерках показывала им тени на стене. Среди зимы она с лихорадочно горящими глазами задумывала невиданный огород и сад с цветами и без конца говорила, говорила о том, какие краски будут пестреть в ее саду. Она забавлялась с волосами Возлюбленной, заплетала их, взбивала, перевязывала лентами, умащивала маслом, пока у Денвер это зрелище не начало вызывать тошноту. Они менялись постелями и одеждой. Ходили держась за руки и все время улыбались друг другу. Стоило наступить весне, как они, стоя на коленях во дворе за домом, стали придумывать, какой у них будет сад, хотя земля еще была слишком холодной и влажной. Тридцать восемь долларов сбережений ушли на лакомства, яркие ленточки и красивые ткани, из которых Сэти без конца что-то кроила и шила, словно они спешно готовились к празднику. Яркие платья – в голубую полоску, с пестрым рисунком. Сэти прошла пешком целых четыре мили до магазина Джона Шиллито, только чтобы купить желтую ленту, блестящие металлические пуговицы и черные кружева. К концу марта все трое были одеты как для карнавала или как совершенные бездельницы. Когда стало ясно, что обе они поглощены исключительно друг другом, Денвер стала постепенно выходить из игры, однако наблюдала за ними по-прежнему, чтобы в любой момент быть наготове, если Возлюбленной будет грозить опасность. В конце концов, убедившись, что никакая опасность той не грозит, и видя мать такой счастливой, такой сияющей, – ну что тут могло случиться плохого? – она позволила своему внутреннему стражу пойти отдохнуть. Но сперва ей хотелось разобраться, кто же во всем этом виноват. Она не сводила глаз с матери, выслеживая, когда то страшное, что жило у нее внутри, выйдет наружу и она снова начнет убивать. Однако сердилась и капризничала, испытывая терпение, не Сэти, а Возлюбленная. Она получала все, что хотела, и когда Сэти больше нечего было бы ей подарить, Возлюбленная придумала новую игру: в желания. Она требовала, чтобы Сэти часами сидела с ней и они вместе смотрели на слой бурых листьев на дне ручья, которые вздымались течением, словно звали их к себе, – именно в этом месте Денвер, пораженная глухотой, когда-то играла с Возлюбленной. Теперь игроки поменялись местами. Когда сошли вешние воды, Возлюбленная часто сидела на берегу и любовалась своим отражением в ручье, которое то приближалось, то удалялось, покрывалось рябью и исчезало среди листьев на дне. Она ложилась плашмя на землю, пачкая в грязи свое яркое полосатое платье, и касалась лицом своего зыблющегося отражения. Она наполняла корзины цветами, которые первыми распускались с приходом теплого времени – одуванчиками, фиалками, форсиция-ми, – и дарила их Сэти, а та делала из них бесконечные букеты, повсюду втыкала их, украшала ими весь дом. Одетая в платья Сэти, Возлюбленная любила гладить ее по обнаженным рукам обеими ладонями. Она во всем подражала Сэти, говорила в точности как та, смеялась ее смехом и старалась точно так же ходить – размахивая руками, втягивая носом воздух и высоко держа голову. Порой, наткнувшись на них, занятых готовкой понарошку или пришиванием новых лоскутков к старенькому лоскутному одеялу Бэби Сагз, Денвер не сразу могла сказать, кто из них мать, а кто дочь.