– Я говорю, что они явились в мой дом.
– И ты считаешь, что теперь все не имеет смысла?
– Я говорю только, что они явились в мой дом.
– Это ведь Сэти сотворила такое.
– А если бы она ничего такого не сотворила?
– Ты считаешь, что Господь отвернулся от нас? И нам ничего не остается, кроме как зря проливать собственную кровь?
– Я говорю только, что они явились в мой дом.
– Ты готова наказать Его, верно?
– Не так, как Он наказывает меня.
– Ты не можешь так поступать, Бэби! Это неправильно.
– Было такое время, когда я понимала, что это значит.
– Ты и сейчас понимаешь.
– Я понимаю только то, что вижу сама: старая негритянка разносит обувь белым заказчикам.
– Ох, Бэби! – Он облизнул губы в поисках слов, которые способны были бы заставить ее думать иначе, могли бы как-то облегчить ее бремя. – Надо выдержать, и надо терпеть. «Все проходит». Чего ты ждешь, чего ищешь? Чуда?
– Нет, – сказала она. – Я ищу то, за чем притащилась сюда: заработок, который мне выдадут с черного хода, – и она направилась к дому. В дом ее, естественно, не пустили. Взяли у нее обувь, а она стояла на крыльце, опершись больным бедром о перила и давая ему отдых, и ждала, когда белая женщина принесет ей полагающиеся десять центов.
Штамп решил идти домой другой дорогой. Он был слишком рассержен, чтобы возвращаться с ней вместе и слушать подобные ответы. Какое-то время он еще понаблюдал за Бэби, потом резко повернулся и ушел, пока встревоженный его присутствием во дворе белый сосед не сделал какого-нибудь неутешительного вывода на сей счет.
Теперь, уже в который раз пытаясь попасть в дом номер 124, Штамп сожалел о том разговоре с Бэби: слишком он был резок; не замечал, не хотел замечать ту глубокую, до мозга костей пронизывающую усталость, которая сломала эту несгибаемую женщину. Сейчас – увы, слишком поздно! – он ее наконец понял. Ее великое сердце, источавшее любовь к людям, ее уста, несшие Слово Божье,
– все это значения не имело. Они все-таки явились к ней в дом, и теперь она не могла ни одобрить, ни осудить страшного выбора Сэти. Он или Сэти могли бы спасти ее, однако лишь мучили своими требованиями, и она просто легла в постель и отказалась жить дальше. Белые, явившись в ее дом, отняли у нее последние силы.
А он что может сказать? 1874 год на дворе, а белые по-прежнему не знают удержу. Есть города, где негров истребили подчистую; только в Кентукки за один год было восемьдесят семь случаев линчевания; четыре школы для цветных сожжены дотла; взрослых людей секут кнутом, точно малых детей, а малых детей – как взрослых; чернокожих женщин насилуют всей толпой; у негров отнимают нажитое; ломают шеи… Он чувствовал запах девичьей кожи, кожи и горячей крови. Еще страшнее – кровь, запекшаяся на костре Линча. Жуткий запах. И вообще – кругом воняло чудовищно. Смердело. Вонь исходила от страниц газеты «Норт стар», из уст свидетелей, от писем доносчиков, от множества документов и петиций, с бесконечными «ввиду» и «принимая во внимание», посылаемых любому представителю законной власти, лишь бы тот согласился их прочесть. Но отнюдь не это изнурило его, вытянуло из него все соки. Нет. Та самая ленточка. Привязывая как-то свою плоскодонку на берегу реки Ликинг и стараясь получше спрятать ее в кустах, он вдруг заметил на дне лодки что-то красное и решил: должно быть, перышко птицы кардинала к доскам прилипло. Протянул руку, и в ней оказалась красная ленточка, которой была перевязана прядь мокрых вьющихся волос, выдранная прямо с кусочком скальпа. Он отвязал ленточку и сунул ее в карман, волосы упали в траву. По дороге домой он часто останавливался – нечем было дышать, голова кружилась. Он выжидал, чтобы немного рассеялся тот кошмар, и снова пускался в путь. Но уже через мгновение ему снова не хватало воздуха. Один раз он даже присел у чьей-то изгороди. Отдохнув, поднялся, но не успел сделать и шага, как обернулся назад и сказал мерзлым комкам глины на дороге и реке, блестевшей вдали:
– Господи, что же это за люди такие? Скажи мне, Господи, кто они?
Когда он добрался до дому, то почувствовал такую усталость, что не мог даже съесть ужин, приготовленный сестрой и племянниками. Уселся на крыльце, просидел там до глубокой ночи и лег в постель только потому, что в голосе сестры, не раз окликавшей его, звучало беспокойство. Он хранил ту ленточку; запах девичьей кожи преследовал его; изнемогая от тяжких мыслей, он сосредоточился на словах Бэби Сагз, на ее желании отыскать в этом мире хоть что-нибудь безобидное и безвредное. Он надеялся, что она все-таки нашла успокоение – в голубом, в желтом, возможно, в зеленом цвете; только не в красном.
Тогда он не понимал ее, корил и уговаривал и теперь испытывал потребность как-нибудь дать ей знать, что и он тоже все понял, и как-то оправдаться перед нею и ее семейством. И он, невзирая на усталость до мозга костей и доносящиеся из дома номер 124 голоса, все-таки снова постучался в дверь. На сей раз, хотя он и разобрал-то не больше одного-единственного слова, ему показалось, он понял, кто это слово выкрикивает. Люди со сломанными шеями, и те, чья кровь запеклась на кострах, и те чернокожие девушки, что теряли свои ленты вместе с выдранными прядями волос.
Господи, ну и рев!
Сэти пошла спать, улыбаясь и желая поскорее закрыть глаза, а потом мысленно распутать те доказательства, которые собирала уже давно, с нежностью вспоминая день и обстоятельства появления в их доме Возлюбленной и тот ее поцелуй на Поляне. Однако она сразу уснула и проснулась, по– прежнему улыбаясь, навстречу светлому снежному утру. В комнате было так холодно, что изо рта валил пар. Сэти минутку помедлила, набираясь мужества, потом отбросила одеяло и соскочила на ледяной пол. Впервые в жизни она опаздывала на работу.
Внизу девушки спали там же, где она оставила их вчера, только теперь они лежали спина к спине, плотно завернувшись в одеяла и уткнувшись носом в подушку. Полторы пары коньков валялись у порога, недосохшие чулки висели на гвозде за плитой.
Сэти заглянула Возлюбленной в лицо и улыбнулась. Тихо, осторожно она обошла своих девочек, чтобы разжечь огонь в плите. Сперва растопку – бумагу, немного щепок, а уж когда разгорится, можно подбросить и дров. Она осторожно кормила огонь, пока он не набрался сил и не заплясал, точно дикий и могучий зверь. Когда она вышла на улицу, чтобы принести еще дров, то не заметила у крыльца уже полузанесенных снегом мужских следов. Поленницу за домом совсем замело. Сэти расчистила ее сверху и набрала полную охапку дров – столько, сколько могла унести. Она даже заглянула в пустой сарай и снова улыбнулась – тому, что больше ей не нужно будет помнить, – и подумала: «Она ведь даже не сердится на меня. Ничуточки не сердится».
Теперь ей стало ясно, что тени, державшиеся тогда за руки на дороге, были вовсе не Поль Ди, Денвер и она, Сэти. Это были они трое. Они трое, что вчера вечером держались друг за друга, катаясь на коньках; они трое, что потом прихлебывали из кружек горячее молоко с ванилью. И раз уж случилось так, что ее дочь смогла вернуться домой оттуда, где времени не существует, то, конечно же, и сыновья ее смогут к ней вернуться, и они непременно вернутся, куда бы ни ушли.