Кувшин с сидром довольно тяжелый, но он всегда тяжелый, даже когда пуст. Денвер может донести его и сама, но все-таки просит Бел помочь ей. Кувшин стоит в холодной кладовой возле банки с патокой и шестифунтовым круглым сыром, твердым как камень. Тюфяк Поля Ди лежит посреди сарая, прикрытый газетами; в ногах – сложенное одеяло. Здесь Поль Ди спит уже по крайней мере месяц, хотя кругом лежит снег и пришла настоящая зима.
Сейчас полдень; на улице вполне светло, а в доме темновато. Лучи солнца пробиваются сквозь щели в крыше и стенах старой кладовки, но они кажутся чересчур слабыми, чтобы убежать от тьмы. Тьма гораздо быстрее и сильнее их; она заглатывает солнечные лучи, точно рыбью мелочь.
Дверь вдруг с грохотом захлопывается. Денвер не может даже понять, где сейчас Возлюбленная.
– Эй, ты где? – шепчет она как бы со смехом.
– Здесь, – отвечает та. – Где?
– А ты найди меня, – говорит Возлюбленная.
Денвер, вытянув перед собой правую руку, осторожно делает шаг или два, спотыкается и падает на тюфяк Под ней шуршат газеты. Она снова смеется.
– Ох, прекрати это, Бел! Бел, ты где?
Никто ей не отвечает. Денвер протирает глаза и щурится, пытаясь во тьме различить очертания мешков с картошкой, жестянку с жиром и бок копченой свиной ноги, среди которых могла спрятаться Возлюбленная.
– Ну хватит дурачиться! – говорит она и смотрит вверх, на тонкие лучики света, чтобы лишний раз убедиться, что находится именно в холодной кладовой, что все это ей не снится. Крошечные солнечные рыбки все еще плавают там, над темной глубиной, но не могут спуститься вниз, к ней. – Кажется, ты хотела пить? Ты хотела сидра или нет?
В голосе Денвер звучит слабый упрек. Еле заметный. Она не хочет обидеть Возлюбленную и не хочет, чтобы та заметила, как ужас опутывает ее всю, точно густая паутина. Возлюбленной не слышно и не видно нигде. Денвер с трудом встает на ноги среди шуршащих газет. Вытянув перед собой руку с растопыренными пальцами, она медленно продвигается к двери. Там нет ни щеколды, ни замка – только проволока, которую накидывают на гвоздь. Денвер рывком отворяет дверь. Холодный солнечный свет мгновенно прогоняет тьму. Все на месте, только Возлюбленной больше нет. Не имеет смысла искать ее – здесь все видно с первого взгляда, – но Денвер все-таки ищет. Утрата поистине оглушительная. Она снова заходит в кладовую, позволяя двери быстро захлопнуться у нее за спиной, и в темноте быстро обходит помещение, касаясь каждого предмета, путаясь в паутине, нащупывая окаменевший сыр, скользкие полки, спотыкаясь о тюфяк, все время попадающийся под ноги. Но ничего этого она не замечает, потому что не чувствует собственного тела. Словно кусок льда, отколовшийся от толстого ледяного пласта на ручье, она плывет в темноте, ударяясь об острые края невидимых предметов. Хрупкий, тающий, ледяной осколок Трудно дышать, и даже, если бы было светло, Денвер все равно ничего не увидела бы, потому что она плачет. Все случилось в точности так, как она и представляла себе. Просто – вошла и вышла. Чудесное появление на пне; лицо, сливающееся с солнечным светом, и потом – чудесное исчезновение в темном сарае, словно ее заживо поглотила тьма.
– Не надо, – говорит она сдавленным от рыданий голосом, – не надо! Не уходи!
Это оказалось гораздо хуже, чем появление в доме Поля Ди, когда она беспомощно роняла слезы на кухонную плиту. Это гораздо хуже. Тогда она плакала из-за себя. А теперь – потому что утратила собственное «я». Лучше уж умереть. Денвер чувствует, как тает ее плоть, растворяется во тьме, превращается в ничто. Она хватает себя за волосы на висках, стараясь захватить побольше и выдрать с корнем, побольнее, чтобы хоть немного приостановить таяние своей плоти. Стиснув зубы, она сдерживает рыдания и застывает. Она даже не пытается открыть дверь – ведь там, за дверью, больше ничего нет. Она решает остаться в холодной кладовой, и пусть тьма поглотит ее, как поглощает солнечных рыбок под крышей. Ей не перенести еще одного расставания; подобные шутки ей больше не под силу. Вот так проснешься утром и не найдешь сперва одного брата, а потом и другого на привычном месте в кровати, где его нога упиралась тебе в спину Или сидишь себе за столом, ешь тушеную репу, приберегая подливку для бабушки, и вдруг в дверях гостиной появляется мать, опирается о косяк и говорит: «Бэби Сагз умерла, Денвер». И только добравшись до тревожной мысли о том, каково ей будет, если Сэти умрет или уедет куда-нибудь с Полем Ди, мечты ее прерываются, и она снова оказывается в темноте на куче старых газет.
Шагов Возлюбленной она не слышит, тем не менее та здесь; стоит там, где только что не было никого. И улыбается.
Денвер хватает ее за подол.
– Я думала, ты меня бросила! Я думала, ты вернулась назад!
Возлюбленная улыбается:
– Мне там не нравится. А здесь – я есть. – Она садится на тюфяк, потом со смехом опрокидывается на спину, глядя на лучики света под крышей.
Денвер тайком сжимает краешек ее юбки – старается удержать. И правильно делает, потому что Бел вдруг резко садится.
– В чем дело? – спрашивает Денвер.
– Посмотри, – Возлюбленная показывает на солнечные лучи наверху.
– Ну и что? – Денвер следит за ее указующим пальцем.
Возлюбленная бессильно роняет руку.
– Я тоже такая.
Денвер с ужасом видит, что она вдруг как-то уменьшается, сворачивается клубком и начинает качаться из стороны в сторону. Глаза ее совершенно пусты, а стоны так тихи и слабы, что Денвер с трудом их слышит.
– Что с тобой, Бел?
Бессмысленный взгляд постепенно сосредоточивается.
– Вон там: ее лицо.
Денвер смотрит туда, но там ничего – только тьма.
– Чье лицо? Кто это? – Я. Это я – там.
Она уже снова улыбается.
* * *
Тот, кто несомненно знал в этом толк, называл их мужчинами, и последний из мужчин Милого Дома сам когда-то верил в это. Остальные четверо тоже верили, но их уже давно нет на свете. Тот, кого продали, так никогда и не объявился больше; убежавшего так и не нашли. Один, это он знал точно, умер; и еще один тоже – во всяком случае, Поль Ди надеялся, что это так, потому что жить с вымазанным маслом лицом невозможно. Становясь взрослым, он считал, что из всех чернокожих в Кентукки только они пятеро – настоящие мужчины. Им было позволено – это даже поощрялось – поправлять Гарнера, возражать ему, проявлять в работе всяческую выдумку; самостоятельно следить за хозяйством и исправлять неполадки, не испрашивая разрешения хозяев. Можно было также выкупить мать, выбрать себе лошадь или жену; разрешалось пользоваться ружьями; можно было даже научиться читать, было б желание, но такого желания у них не возникало, поскольку они не верили тому, что написано на бумаге.
Неужели в этом-то и было все дело? Неужели в этом проявлялись настоящие мужские качества? В том, что их назвал мужчинами белый, который, как считалось, знал в этом толк? Вряд ли. В их отношениях с Гарнером действительно была прочная основа: им верили, им доверяли, но самое главное – к ним прислушивались.