– И что же она? – спросила Денвер.
– Она дала мне пощечину.
– За что?
– Тогда я этого не понимала. Не понимала до тех пор, пока не получила собственное клеймо.
– А с ней что случилось?
– Повесили. К тому времени как срезали веревку, никто уже не мог сказать, был ли у нее кружок с крестом или не было, и уж меньше всего я. А я ведь смотрела. – Сэти выбрала из гребня волосы и, обернувшись назад, бросила их в огонь. Они вспыхнули, словно звезды, и противно запахло паленым. – О, господи! – сказала Сэти и встала так резко, что гребешок, который она воткнула в волосы Денвер, упал на пол.
– Мам, что с тобой? Мам?
Сэти подошла к одному из стульев, сдернула со спинки простыню и с треском ее раздернула. Потом свернула пополам, еще пополам – и еще, и еще раз. Потом взялась за следующую простыню. Простыни еще не досохли, но свертывать их было так приятно, что Сэти просто не могла остановиться. Ей необходимо было делать что-то руками, и немедленно, потому что она вдруг начала вспоминать нечто, как ей казалось, давно забытое. Нечто ужасно постыдное, очень личное, что просочилось в трещинку ее памяти сразу после упоминания о той пощечине и крестике в кружке.
– Почему они повесили твою маму? – спросила Денвер. Она впервые услышала что-то о матери Сэти. Бэби Сагз была единственной бабушкой, которую она знала.
– Я так и не поняла. Их там было так много, – сказала Сэти, но все яснее и яснее становилось воспоминание – пока она сворачивала, разворачивала и снова сворачивала простыни – о той женщине по имени Нан, которая схватила Сэти за руку и потащила подальше от толпы, прежде чем она успела разглядеть клеймо. Нан Сэти знала лучше других женщин; Нан почти весь день была где-то поблизости, она кормила детей, присматривала за ними, готовила, и у нее была одна целая рука и только половинка второй. И еще Нан говорила особенные слова. Слова эти Сэти тогда понимала, но теперь уже ни вспомнить, ни повторить не могла. Она считала, что именно поэтому так мало помнит из жизни, что предшествовала Милому Дому, – только песни, танцы и как много там было народу. Что рассказывала Нан, Сэти давно позабыла, как и язык, на котором это рассказывалось. На том же языке говорила и ее мать, и язык этот она никогда уже вспомнить не сможет. Но самые главные слова – о, они-то всегда были при ней! Их она не могла бы забыть никогда. Прижимая к груди влажные белые простыни, она выуживала из памяти значение тех слов загадочного языка, которого больше не понимала. Ночь. Нан держит ее за руку своей здоровой рукой, а обрубком второй, жестикулируя, машет в воздухе. «Послушай, что я скажу тебе, маленькая Сэти», – и она рассказывала, как мать Сэти и сама она, Нан, вместе плыли через море. Обеих много раз насиловали матросы. Плыли они ужасно долго. «Она всех новорожденных выбросила, всех, кроме тебя. Одного, что родился после того, как ее насиловали всей командой, она оставила на острове. Других, тоже рожденных от белых, она выбрасывала за борт, даже не дав им имени. А тебе она дала имя того чернокожего мужчины. Которого обнимала. Других – не обнимала никогда. Никогда. Никогда. Слушай, это я точно говорю тебе, маленькая Сэти, слушай».
Но на маленькую Сэти это особого впечатления тогда не произвело. А став взрослой, она рассердилась, хотя и не понимала, на что именно. Сейчас же ей вдруг ужасно захотелось повидать Бэби Сагз; желание это обрушилось на нее как волна прибоя. И в тишине, наступившей после грохота этой волны, Сэти посмотрела на обеих девочек, сидевших у плиты: на свою болезненную, неразумную гостью и вечно раздраженную, одинокую родную дочь. Обе показались ей маленькими и очень далекими.
– С минуты на минуту Поль Ди придет… – проговорила она.
Денвер вздохнула с облегчением. Потому что, когда ее мать вдруг застыла, погруженная в свои мысли, машинально сворачивая простыни, Денвер, стиснув зубы, молила Бога, чтобы все это поскорее кончилось. Она терпеть не могла, когда мать рассказывает о чем-то, не связанном с ней, Денвер, или еще с Эми. Весь остальной мир казался ей тем более могущественным и прекрасным, что ей-то в нем места не было. И, не принадлежа ему, она его ненавидела и хотела, чтобы Возлюбленная тоже возненавидела его, хотя на это и не было ни малейшей надежды. Ее подруга, напротив, пользовалась любой возможностью, чтобы задать какой-нибудь нелепый вопрос и заставить Сэти что-нибудь рассказывать. Денвер заметила, с какой жадностью она слушает эти рассказы. А теперь она задумалась о вопросах, которые задавала Возлюбленная: «А где твои бриллианты?» – или: «А твоя женщина – она никогда тебе волосы не расчесывала?» Но самой удивительной была просьба: «Расскажи мне о твоих сережках». Как она об этом узнала?
* * *
Возлюбленная сияла, и Полю Ди это очень не нравилось. Женщины, они ведь как клубничные кусты, когда собираются «усы» выпустить: сперва меняется цвет листьев; потом появляются тонкие усики, потом бутоны. К тому времени как опадают белоснежные лепестки и образуются бледно-зеленые ягоды, сами листья становятся блестящими, темными и плотными, словно покрытыми воском. Именно так и выглядела Возлюбленная – блестящей и сияющей. Поль Ди теперь занимался любовью с Сэти по утрам, едва проснувшись, чтобы позже, когда он спускался вниз по белой лесенке в кухню, где она стряпала под неусыпным наблюдением Бел, голова у него была уже ясной.
По вечерам, когда он возвращался домой и они втроем накрывали на стол, ее сияние так бросалось в глаза, что он удивлялся, как это Денвер и Сэти ничего не замечают. А может, и они это видели. Женщины ведь, как, впрочем, и мужчины, всегда могут определить, когда на кого-то из них нападает любовная лихорадка. Поль Ди осторожно глянул на Бел, пытаясь понять, чувствует ли это она сама, но она не обращала на него ни малейшего внимания – зачастую даже не отвечала на прямо заданный ей вопрос. В таких случаях она обычно только смотрела на него, однако рта не открывала. Уже пять недель она прожила с ними в одном доме, но они знали о ней не больше, чем в первую минуту, когда увидели ее дремлющей на пне.
Они сидели за столом, который Поль Ди сломал в день своего появления в доме номер 124. Ножки он ему потом приделал, и куда более крепкие, чем раньше. С капустой уже было покончено, а на тарелках у них возвышались горки обглоданных косточек от копченых свиных ножек. Сэти раскладывала хлебный пудинг, невнятно бормоча, что, дескать, надеется, что пудинг получился ничего, и заранее извиняясь, как это всегда делают искусные повара, опасаясь, что он все-таки не удался, и тут что-то в лице Возлюбленной, какая-то особая, собачья преданность в ее глазах, неотрывно смотревших на Сэти, заставила Поля Ди спросить:
– Неужели у тебя ни братьев, ни сестер нет? Бел покачала ложкой, но на него не посмотрела.
– Никого у меня нет.
– Что же ты искала, когда пришла сюда? – снова спросил он.
– Это место. Я искала место, где могла бы жить.
– Тебе кто-нибудь рассказывал об этом доме?
– Она рассказывала. Когда я была на мосту, она сказала мне.
– Это, наверно, кто-то из старых знакомых, – догадалась Сэти. Из тех времен, когда дом номер 124 был пересадочной станцией, куда доставлялись различные послания, а потом и те, кто их отправил. Где обрывки сведений разбухали и полнились соками, словно сушеные бобы в родниковой воде, пока не становились вполне удобоваримыми.