Если читатель меня еще не покинул, то в награду вот ему еще один осколок на тему «духовный образ нации», который мне удалось разыскать в жажде всеобъемлющих и цельных ощущений вопроса.
В литературе достаточно распространен образ разрушенного муравейника – метафора человеческого общежития после испытанного им сильного бедствия. Вот, скажем, слова Льва Толстого: «…трудно было бы объяснить причины, заставлявшие русских людей после выхода французов толпиться в том месте, которое прежде называлось Москвою. Но так же, как, глядя на рассыпанных вокруг разоренной кучки муравьев, несмотря на полное уничтожение кучки, видно по цепкости, энергии, по бесчисленности колышущихся насекомых, что разорено все, кроме чего-то неразрушимого, невещественного, составляющего всю силу кучки, – так же и Москва, в октябре месяце, несмотря на то, что не было ни начальства, ни церквей, ни святыни, ни богатств, ни домов, была тою же Москвою, какою была в августе. Все было разрушено, кроме чего-то невещественного, но могущественного и неразрушимого» («Война и мир»).
Теперь тот же образ – в интерпретации одного из лучших, на мой взгляд, писателей современности – Владимира Маканина: «…огромная муравьиная гора была смыта, снесена, напоминая внешним видом разорванную собаками старую большую шапку, клочья которой валялись там и здесь.
В муравейнике осталось лишь основание: большой и пахучий круг темной зелени; муравьишки там были, ползали, и пусть вода уже спала и тот поток, что снес и разрушил, ушел в сторону, они ползали все еще испуганные, медленные; лишь некоторые на спинах своих подтягивали сюда новую землицу, а даже и новые травинки, в тихой надежде, что все на свете поправимо. Вероятно, они не представляли, какая потеря и какая утрачена высота, и это незнание, возможно, было их благом… Их было даже не жаль; в трагедии неуместна жалость: их было мало, верующие в судьбу, кто порожняком, кто с грузом, муравьи торопились по дорожкам, которые были давно забыты, так как на глубине этих путей (в основании муравейника) жили слишком далекие и слишком уже забытые их предки» («Голубое и красное»).
При том что мне тихая, исступленная мрачность этих горько-искренних строк дороже сотен тысяч жизнерадостных томов, все-таки снова и снова в мыслях возвращаешься к словам Толстого: «все было разрушено, кроме чего-то невещественного, но могущественного и неразрушимого».
Возвращаешься, потому что более возвращаться – некуда…
Как водится, первыми пришли слухи. Мрачные и зловещие. Молва гласила, что новый фильм Михалкова-Кончаловского «Курочка Ряба» – русофобский. Что он смотрит на русскую деревню презрительным взглядом заезжего иностранца и не видит в ней ничего, кроме грязи, пьянства, тысячелетнего рабства и умственной отсталости.
И это говорили не чокнутые патриоты, а здравомыслящие критики космополитической ориентации! Натурально, все взволновались.
Я думаю, это произошло оттого, что здравомыслящие критики космополитической ориентации давно не бывали в деревне, потому и приняли картину Кончаловского за клевету. Зрители же кинотеатра «Аврора», где в рамках фестиваля «Виват, кино России!» показывали «Курочку Рябу», явно там бывали, как и я, а следовательно, хихикали одобрительно, с узнаванием, или, наоборот, горестно вздыхали.
Фильм, конечно, не выдающийся, не сильный, с чрезвычайно запутанным сюжетом и неловкими жанровыми колебаниями, но – забавный, занимательный для размышления.
Надо сказать, я давно ломаю голову над смыслом русской народной сказки «Курочка Ряба». Что это за история? Зачем дед и баба били золотое яйцо? Надеялись, там алмаз, что ли? А когда оно разбилось, о чем плакали? Скорлупа-то у них осталась, по крайней мере. И что там было внутри? Ничего не понятно.
Знакомый музыковед, которого я озадачила этой сказкой, сочинил ловкое объяснение: яйцо в мифологии есть символ Космоса, Вселенной, дед и баба – первые люди; мышь с хвостом – хвост можно приравнять к змее, то есть к сатане; таким образом, в нашей незатейливой сказке спрятано давнее предание о падении мира и людей, о конце Золотого века. Мило. Правда, мне-то кажется, что, если в существительных «Рябы» действительно есть интернациональность (дед, баба, курочка, яйцо, мышь), то в глаголах (жили-были – били – не разбили – упало – разбилось – плакали) звенит уже чисто русский надрыв, звучит нота русской тоски по несбывшемуся. Вот оно было в руках – ан нет, опять упустили. И плакали…
Понятно, почему загадочный иррационализм нашей сказки увлек Кончаловского, уверенного в русской иррациональности. История о том, как развалившийся, но бодрый духом колхоз дружно травит единоличника, живущего в одиноком замке на горе, а бедная Ася Клячина мечется от страстной любви к святыням родного колхоза до буржуазных мечтаний о личной инициативе, – тоже совершается загадочно. Единоличник, не вынеся психологического террора, сам поджигает свое хозяйство и поет-пляшет среди очистительного огня, соединившего его с общиной. Что ж тут клеветнического?
И во внешнем облике деревеньки, где происходит действие фильма, нет ни малейшей насмешки или поклепа. И ничего страшного, кстати, тоже нет. Не Швейцария, но и не Руанда или, упаси боже, Кампучия. В избе у Аси (Инна Чурикова) чисто, прибрано, стоит цветной телевизор, в хлеву курочки, козочки; яблоки она мочит в большущей кадке, самогон держит в агромадных бутылях. С голоду никто не пухнет, а что ватники да сапоги, да клозет без удобств, так нам до того дела нет. Если судить только по внешности, наша Раша предстает этаким «островом невезения», который, как пел Миронов, «в океане есть». «Там живут несчастные люди-дикари, на лицо ужасные, добрые внутри».
Нет, не «добрые внутри». Так, видимо, считает режиссер, и не могу тут с ним не согласиться.
И не в том беда, что пьют. Пьют во всех слоях населения – пьют «новые русские», пьет – не сдается рабочий класс, пьет по мере сил трудовая интеллигенция.
Беда в том, что агонизирует общинное, роевое-строевое житье, идет ко дну гордый «Варяг» советского Колхоза. Когда-то и в этой жизни были свои подвиги, свои герои и злодеи, даже свои добродетели. Но все выветрилось, обмельчало, выродилось в одно дружное строевое чувство: в коллективную злобу.
И вот об этой, трагической в общем ситуации режиссер рассказывает в стиле баек-юморесок наших «писателей-сатириков». Время от времени кажется, что картину снимал Мамин, а не Кончаловский и вместо Чуриковой играет Ахеджакова. С неслыханным мужеством и упорством режиссер, никогда не отличавшийся в комедии, выдерживает комическую тональность почти на протяжении всего фильма вплоть до сцены самоподжога, которая, конечно, не смешна. Если кончается естественный юмор, в ход идут казарменные остроты – надо же выдержать взятую тональность. Если бодрый темп «комедии-лубка» падает, его взвинчивают нарочно – музыкой, спецэффектами. А взвинтив, тут же топят в мелодраматических слезах. Зачем? Вот загадка не хуже сюжета «Курочки Рябы». Попробую выдвинуть свою версию.