– Вы правы. И я ничего не понимаю. Нет даже никакой версии. Значит, закроем эту дверь – за ней темно и пусто. Я тетрадочку у вас все-таки заберу, покажу как-нибудь умным людям…
И Анна опять осталась одна, в своей чистой маловещной квартирке, с мыслью к весне привить лимонное дерево и обязательно пересадить аралию, сожравшую уже полгоршка земли, с раздумьями, не принять ли вегетарианство, и развесёлой идейкой, запрыгавшей, как макака, на ветвях умишка, – выйти замуж за Юру Адольфовича и петь каждый вечер с ним хором. Разум нормальной женщины есть могила всех ересей земли.
Тебе не понравилось, я знаю, что тебе не понравилось, но с чего ты взял, мой драгоценный, что я хочу тебе понравиться? Вырыв маленькую могилку и укладывая туда куклу Розу, я втыкаю в мокрый песок ёлочные веточки и цветы ромашки, я хороню её, как больную птичку, с маленькой приятной жалостью. Все много думающие женщины, в сущности, больные птички. Их глазкиподёрнуты белёсой плёнкой, и они перестали петь и слазить мир. Чудесные уродки, прекрасные калеки постоянно умирают ещё при жизни – ибо они так любят взглянуть на своё тело со сторо ны, витая духом над испуганной предательством плотью. И нет меча в руках, и не заржёт боевой конь, и не будет никакого исхода никогда, и не положено битвы. Царица опечалена. Бал отменён. Горбатая шутиха, затаившись в светёлке, читает при свечах, и лицо её блаженно. Так было, но так не будет. Придут весёлые, грубые, злые – не птички уже, саранча! – и моё сердце уже не зальётся жалостью к ним. Я люблю то, что я люблю, а люблю я немногое… Да люблю ли? Могла ли я думать, что когда-нибудь равнодушно пройду мимо тебя, и ничто не отзовётся в душе, и радость и страх Божьей грозой не ударят в грудь? Могло, ли я знать, что когда-нибудь останусь безучастна к звуку любимого имени? Могла ли представить., что вместо радуги окажусь в кукольном театре, где обречена, быть и драматургом, и режиссёром, и зрителем, и критиком, и главной героиней, напрасно изображая поддельное волнение внутри толпы мною же порождённых, самих для себя кривляющихся «Я»?
Боже мой. Боже мой, Боже мой, за что ты оставил меня?
Действие четвёртое:
АЛЁНА
– А опыт отдельной личности, – настойчиво продолжал Пуаро, – невелик. Каждый должен это понимать и проявлять скромность. Помню, во время войны на станциях нашей подземной железной дороги часто можно было встретить лозунг «Всё зависит от тебя». На мой взгляд, это была опасная и нежелательная доктрина. Потому что она неправильна. Разве всё зависит от какой-то, скажем, миссис Бланк? Если ей внушить эту мысль, она будет думать о своей важной роли в мировых делах, а тем временем её ребенок опрокинет на себя чайник…
Агата Кристи. Каприз
25ч
Всем нам время от времени необходимо совершать побег от губительного ритма наших личных раздумий. Это важный момент внутренней жизни мыслящих существ. Это одна из тех черт, что отличают человека от трёхпалого ленивца, который, судя по всему (стопроцентной уверенности, впрочем, у нас быть не может), совершенно счастлив, когда висит вниз головой на ветке и не испытывает никакого желания почитать Дороти Сейерс.
Реймонд Чандлер. Простое искусство убывать
События осени и зимы Анна постаралась скатать в плотный клубочек и положить в дальний утолок сознания. В катавасии с мёртвыми тётками опасность явно стала преобладать над занимательностью: настала пора запереть и очистить жизнь, подумала Анна, ощущая между тем не без тоски незавершённость композиции. Три лица, резко очерченные, жили себе, пусть и в дальнем уголке сознания, – а потому где-то на горизонте Несбывшегося обреталось далёкое и неизбежное четвёртое лицо…
Тем временем дел прибавилось: всплыл мужчина Артур и предложил Анне вести исторический календарь на своей радиостанции. Смутно тревожась, не последует ли за предложением известная расплата, Анна вскоре поняла всю тщетность этих тревог: самооценка Артура находилась на такой высоте, что нерасположение дамы он воспринимал как свидетельство её явной психической патологии. Нормальные от такого, как Артур, отказаться не могли, а зачем ему ненормальные? Анна видела его несколько раз на радио и поняла по лёгкому напряжению в глазах, что обменной ценностью являлся не телесный контакт, а история с Лилией Серебринской, которую надо было забыть. Да ради бога. Это было и её желанием.
Фанардин кое-как выздоровел, но, ко всеобщему изумлению, по весне оклемалась и собака. Правда, она сильно полиняла и стала меньше есть, но это было и к лучшему. Как заметил Яков Михайлович: «Собака пенсионера идет в ногу со временем». Было уже начало апреля, когда Фанардин, несколько смущаясь, сказал Анне, что получил письмо от Алёны. Настоящее, живое, на бумаге, с почты… Сто лет уже такого не видел…
– От кого, Яков Михайлович?
– От Алёны… Царёвой. Вы уже не помните? Это… ну… последняя из тех. Лиля, Роза, Марина – и Алёна.
Они сидели на кухне, которую Анна всё-таки разобрала и помыла за время знакомства с романистом. Анна, вздохнув, стала молча гладить собаку.
– Хотите, прочту письмо?
– Даже не знаю.
– Кроме Алёны, больше никто… никто ничего не знает. Только она и осталась.
Апрель выдался холодным и непривлекательным – вместо воспетых поэтами милых капризов обдавал чисто февральской угрюмостью. Впрочем, двенадцать месяцев давно послали на хер всех пламенеющих благонамеренностью Маршаков и со злобным сладострастием менялись своими амплуа, как развратные свингеры. Май косил под июль, январь оборачивался мартом, и лишь один сентябрь никак не мог никому уступить свою декадентскую роскошь. Не иначе, в продажу поступила сплошная контрафактная погода, подумала однажды Анна.
– И что пишет Алёна?
– А я вам прочту, – обрадовался Фанардин и вынул из кармана домашней фланелевой куртки в крупную коричнево-желтую клетку продолговатый конверт. Куртку ему подарила Анна на день рождения – седьмого марта, точно угадав родимую фанардинскую вещицу.
– «Дорогой мой Яшенька!» – начал Яков Михайлович трогательным голосом.
Анна прыснула.
– Слушайте, это какое-то жгучее ретро… письмо из деревни…
– Горбатов не деревня, – строго сказал Фанардин. – Горбатов почти город, две тысячи жителей, и Алёна – глава местной администрации. Так. «Дорогой мой Яшенька! Я тебе звонила на днях из Тамбова, но не застала дома, значит, я так поняла, что ты здоров и выходишь. Я очень рада, если это так. Я стала ужасно бояться за всех родных людей, с тех пор как потеряла девочек. Яшенька, молишься ли ты за них? Пожалуйста, брось свой вечный скепсис и молись, каждый день, как будет время – сразу молись, потому что иначе беда. Я далее писать не могу, так мне больно за девочек. Я ведь так просила Лиличку приехать, еслибы она приехала, всё бы повернулось иначе. Все, все были бы живы! Яша, приезжай.1 У нас снег сошёл, недельки через две, думаем, попрёт всякое зелененькое. Мы площадь ещё осенью успели заасфальтировать и частью выложить плиткой, так стало красиво, а гуся нашего, того, что в сквере стоит, Петруша покрасил в бело-розовый цвет, очень смешно. Приезжай хоть в мае, хоть летом. У меня всё хорошо, хотя и не очень. Не могу написать понятней, потому что сама ещё толком не знаю, и не буду зря тревожить. Все здоровы, только отец Николай ногу в прошлом месяце сильно подвернул и – ты же его знаешь, такой обстоятельный человек – весь месяц думал, за что это ему Бог послал, туда ли он этими ногами ходит и не сделал ли чего напрасного и ненужного. Как будто нельзя просто так ногу подвернуть. Яша, я очень хочу видеть тебя, говорить с тобой много. А как поживает эта девочка, Анна, о которой ты мне рассказывал? Я бы и с ней хотела поговорить, раз она последняя видела девочек. Целую тебя, старичка доброго, хорошего, и псинку тоже. Бога ради, не давай ты ей эти заграничные корма из картонки, а лучше всего – привози к нам. Будь здоров, голубчик, приезжай. Алёна».