Подкараулили, сволочи. Я им не разрешала! Засудить. А они скажут, мы и знать не знали, пьяная вы или что. Да и какой там суд… Что, в Москву переть с телевизором судиться?
Как это Катька со стыда не сгорела, когда тот долдон про хомяка сказал? И, наверное, так и было, надо Катьку знать. Что, все?
Больше моих не покажут? Верка-то убежала от стыда…
Правду говорю. Правду говорю-варю-варю… В голове у Валентины Степановны мерзким голосом верещало невыключаемое внутреннее радио. Варю-варю… Посидела, упершись кулаками в щеки, помычала. Пол-яичницы так и захолодело. Куснула не подумавши – нет, противно.
Что теперь?
Теперь как жить, интересно. Жила-жила и дожила…
Да никак не жить. Нельзя теперь жить.
Вот что. Как дядя Шура-пьяница в пятьдесят шестом… Хватились, когда он на чердаке висел.
«А кстати помылась! – подумала Валентина Степановна. – Правильно. Так и надо. Катька слов человеческих не понимает. А это она поймет. Это поймет!»
Но это легко сказать – живому человеку повеситься. Надо совершить целый ряд осмысленных практических действий.
Веревка была, крепкая бельевая шнуром, целый моток, в прошлом году еще купила.
С мылом проблем нет.
Табуреток – три, выбирай любую.
В притолоку на чердаке крюк вбить и…
Крюк! Закавыка с крюком. А гвоздь такую тушу не осилит. Где взять крюк?
…………………………………………………………………….
– У советских литературных критиков, – вспоминает Нина Родинка, – было в заводе чудесное выражение. «Эта книга, – писали они, – помогает читателю полюбить жизнь!»
То есть предполагалось, что читатели сами по себе, эдак ни с того ни сего, полюбить жизнь никак не могли. Им следовало подсобить в этом нелегком деле – например, с помощью волшебных советских книг. И это было глубоко верно. И главное – работало. Именно с помощью книг читатель успешно справлялся с изысканной задачей полюбления советской жизни, которая была, как говорится, вся сплошь на любителя.
Но уж и книги были, я вам скажу! Как прочтешь, так полюбишь жизнь, так полюбишь… Просто ходишь и поешь: «Я люблю тебя, жизнь!»
Это песня была. Исключительной силы песня, то есть ни до, ни после такой песни не было. «Я люблю тебя, жизнь, что само по себе и не ново. Я люблю тебя, жизнь, я люблю тебя снова и снова». Не приходило почему-то раньше людям в голову петь о том, как они любят жизнь. Пели про то, как они любят Кэт, Лили, Маржолену и прочих дролечек и зазнобушек, чаще всего и безымянных.
Тут какая-то тайна. Может, любящие жизнь естественным образом поют не об этом, а о чем-то другом?
Теперь ничего не разберешь. Теперь все сгинуло в жерле вечности. Ни жизни той нет, ни книг, которые упорно помогали ее полюбить.
Нынешнюю жизнь никто нам любить не помогает.
Нынешние-то книги последние крохи желания жить способны отобрать. В том числе и эта, где я сижу как в клетке, успешно/безуспешно пытаясь вас развлечь.
Кто теперь поможет нам полюбить жизнь, спрашивается? Мастера искусств нынче тоже норовят – украсть, убежать, затаиться и съесть. Нет, чтобы помочь народу опять полюбить жизнь.
Ведь жизнь – это женщина, и если ее не любить, она превращается в чудовище…
…………………………………………………………………….
Крюк был, даже два. Тыщу лет назад Катька вбила под гамак, когда собиралась тут жить и свои телеса в гамаках тешить. Один в березу, другой в ольху. Гамак под ее задницей сразу оборвался, да и сгнил давно, а крюки остались.
Валентина Степановна взяла клещи и нож поострее, пошла колупать ольху – вытащить крюк. Тоже время ушло, еще Тамарка прибежит, телевизора насмотревшись.
Нет, не прибежит. Никто не прибежит. Попрятались и обсуждают, завтра потянутся, а завтра мы уже тю-тю. Интересно, куда мы тю-тю, да ладно, не моего ума дело, – подумала Валентина Степановна. – Хуже, чем сейчас, что ли? Хуже, чем сейчас, быть не может. Если Там ничего нет, так и пусть ничего нет, не успеем понять, а если Там что-то есть, так она готова – с любым ангельским чином, да хоть с генер-ангелом каким, за свою жизнь говорить, пожалуйста! А если и Там честных людей никто не слушает, так пошли они все в свое небо к такой-то матери.
Чего ради жить? Не отдаст Катька Верку. Будет под нее своего Времина доить. Значит, куковать тут одной зимой и летом одним цветом. «Сопьюсь, – подумала Валентина и тут же азартно возразила сама себе, – а вот и не сопьюсь. Вот и не сопьюсь! И лежать, как мама Сима, три года в параличе не буду».
Эх, черт, помидоры… А, пускай Тамарка соберет. Пропал дом, Катька его в два счета продаст. Пропала земля. Каждый клочок тут на брюхе облазан и потом полит, двенадцать соток родимых. Шестнадцать почти годков на карачках с утра до ночи, точно смертные грехи замаливала…
Да разве она одна так? По всей земле на своих клочках тетки ползали на коленках – не свои грехи перед своей землей замаливали. И по всей земле, на мамаш своих сверху вниз смотря, презрительно ухмылялись парни и девки – вот чего еще выдумали за десять рублей ковыряться, удавиться можно.
Проще надо жить, мамаша, проще. Ограбить кого-нибудь – и в Тунис. На чужое море, на чужие хлеба…
Пропала земля!
А она в красных сапогах сидит и воображает. Торжествует! Мать продала, дочь продала, позор свой продала – и красуется на всю Россию.
Не дам я тебе торжествовать. Не пройдет твой фокус.
Обладила что надо на чердаке, примерилась. Может, тряпицу подстелить? Шурка весь обгаженный был тогда. Подстелю. Нечего людям свое дерьмо оставлять, хватит с них Катьки, которую после себя оставлю.
Теперь записку. Валентина Степановна крякнула в досаде – давно ничего не писала, рука стала как копыто.
Что там пишут-то? Шурка написал, что «никого не винить». Нет, не пойдет, «никого не винить»! Кстати, кому писать, непонятно. Людям? Вообще людям? Милиции?
Глупости, напишу Тамарке. Она и придет за телом, так. Больше некому.
Валентина Степановна помыла остатную посуд у, поставила телефон на зарядку, надела приличное черное платье с белым воротником и вырвала лист бумаги из Веркиной школьной тетради.
«Тамара! – написала Валентина Степановна. – Я на чердаке. Ты меня прости и устрой все по-человечески. Деньги, все что есть, на столе на кухне. Позвони Кате и скажи, ее телефон у меня в телефоне записан “Катька”. Прошу после моей смерти в моей смерти никого не винить, а что у меня дочь прости-господи, это мой крест. Я его несла всю жизнь и больше нести не могу. Перед людьми стыдно, хотя люди сами сволочи хорошие…»
Тут Валентина Степановна почувствовала, что забирается в дебри парадоксальных рассуждений, и последнюю фразу вычеркнула. Осталось просто – «перед людьми стыдно».
«Тамара, весь мой урожай твой, еще раз прости меня, голубка. Но ты тоже виновата. Зачем ты не прогнала этих гадов с телевидения? Документы оставляю тоже на столе в кухне. Съезди в город, закажи молебен мне за упокой, а то наш поп, сама знаешь, заладит грех, грех. А где меня не знают, так, может, проскочит. Не хочу больше жить и не буду. Внучке моей Вере подольше не говорите, прошу! Потом скажите, что бабушка заболела и умерла. Не травите девочке душу, столько перенесла. Но когда время пройдет, ты, Тамара, все ей скажи и записку мою покажи.