Поначалу Шиви вела себя тихо. Оттого, может быть, что большую часть дневного времени она проводила, подвешенная в своем спальничке к Микаэле, которая носилась вместе с ней по всему городу, и она рассматривала мать как часть самой себя, в то время как я являлся неким отдельным существом, вызывавшим ее интерес тем, что и в его руках она чувствовала себя уютно. Так что не ее вина в том, что вечер оказался расстроенным. И хотя в зале присутствовали отдельные представители астрофизики, большинство были простыми людьми, читавшими или слышавшими о „Краткой истории времени“, для которых это вечернее мероприятие и предназначалось. Но глухой, чуть дребезжащий голос великого Хокинга, доносившийся из коробки синтезатора, вмонтированного в его инвалидное кресло, был мне непонятен, в отличие от коренных англичан, составлявших большинство аудитории, и легкость, с которой я обычно понимал разговорный английский, особенно после года пребывания в Лондоне, сейчас, к глубокому моему разочарованию, куда-то исчезла. Может быть, в том не было моей вины — та же незадача могла быть уделом еще многих, кто не понимал искусственный голос, мешавший мне полностью насладиться этим вечером. Но может быть, причина была в странном сочетании полностью парализованного человека в инвалидной коляске, с жестяным голосом, доносившимся у него из подлокотников, с той атмосферой ветрености, свободного веселья, перемежающегося шутками, каламбурами, полными скрытых намеков репликами, имеющими какое-то отношение и ко Вселенной, и к ее черным дырам, и Большому взрыву, с которого все началось, и к Большому краху, которым все должно закончиться, включая вечный и мучительный вопрос, был ли у Всевышнего выбор, когда он создавал этот мир, не говоря уже о самом главном вопросе — существует ли сам Создатель. Все эти же теоретические вопросы, которые я пытался разрешить для себя неспокойным зимним днем в родном моем Старом Тель-Авиве, в прежней моей квартире, по которой я бродил в пижаме, ожидая телефонного звонка матери Дори — все это вновь всплыло передо мною здесь, в Лондоне, славным летним вечерком, среди веселья, с которым чопорные англичане, сидевшие вокруг меня, развлекались, снисходительно поглядывая как на меня самого, так и на девочку, примостившуюся у меня на коленях. Но общее веселье не захватило меня, не исключаю, потому, что в голове у меня все время крутились мысли о Лазаре, дожидающемся операции, и о Микаэле, неожиданно проявившей в последнее время по отношению ко мне труднообъяснимую враждебность. Все это, взятое вместе, и не давало мне возможности спокойно устроиться в своем кресле и улыбаться жестяным шуткам вместе со всем залом. А потому, когда Шиви, которая тихо лежала у меня на коленях на протяжении долгого времени, внезапно испустила громкий вопль, обративший на себя внимание всей аудитории, включая Хокинга, отреагировавшего мгновенной и остроумной шуткой, я поднялся со своего места и поспешил к выходу, так и не задав самого элементарного вопроса из тех, что меня интересовали — о сжимающейся Вселенной.
* * *
Несмотря на весь свой хирургический опыт, который я приобрел работая в отделении скорой помощи госпиталя Св. Бернардина, я покидал Лондон в состоянии депрессии, к которой неожиданно присоединилась боль от мысли о расставании с ребенком, пусть даже я знал, что не пройдет и двух недель, как я снова увижу ее, встретив в аэропорту Лода, куда она прилетит в сопровождении двух английских подруг Микаэлы, с радостью согласившихся позаботиться о ребенке во время полета; а еще через две недели и в том же аэропорту я буду встречать Микаэлу.
Меня самого в Бен-Гурионе встречал мой старый друг Амнон, который все это время жил в нашей квартире и который, услышав, что я возвращаюсь на две недели раньше, решил одолжить у фирмы, где он работал ночным охранником, пикапчик, чтобы помочь мне с моим чемоданами и другим багажом, таким, например, как колыбелька Шиви. Разумеется, я рад был его видеть, но при встрече обнаружил, что он прилично прибавил в весе и вдобавок отрастил волосы, что придало ему исключительно неряшливый вид. С его стороны он был удивлен, увидев, что я ношу пиджак и галстук — и это в летнюю израильскую жару. Во время погрузки моего багажа в старый пикап я заметил также, что в разговоре он усвоил новый стиль — нигилистический и вместе с тем циничный — и это Амнон, который из всех моих друзей был самым простым и чистым. Это встревожило меня, и, когда мы, покинув аэропорт, влились в общий поток хайвэя Аялон, я начал — без нажима — расспрашивать Амнона о состоянии его докторской диссертации. Он сказал, что слегка изменил направление своей работы, придав ей более философский уклон, и сейчас имеет другого научного руководителя из Института науки и философии. Те смутившие его идеи, которые он от меня услышал глубокой ночью на обратном пути со свадьбы Эйаля, все еще кружили ему голову.
— Ты не поверишь, — сказал он, — но я все еще не могу забыть твоих бредовых идей, и все не могу отказаться от попытки извлечь из них хоть какой-то смысл с точки зрения науки. — При этом улыбка была такой странной, как будто я должен был догадаться, на что он намекал.
Я рассказал ему о вечерней лекции Хокинга, и он слушал, жадно впитывая каждую деталь, громко рассмеявшись двум или трем каламбурам, которые мне удалось запомнить. Несколько раз он начинал расспрашивать меня о причинах преждевременного возвращения. Он не мог понять, как это я уехал от Микаэлы, которая ему так нравилась, оставив ее в одиночестве в Лондоне.
— Вы что, не могли достать еще один билет? — снова и снова спрашивал он.
Услышав мое объяснение, он страшно удивился, но принял его, — как я надеялся, поймут и все остальные.
— Очень мило, что ты так беспокоишься о Лазарах, — сказал он полусерьезно, полуцинично. — Если будешь продолжать в том же духе, в один прекрасный день и сам станешь директором больницы.
Квартира не была запущена, чего я втайне опасался, но поскольку Амнон пользовался полной и неконтролируемой свободой, внешний вид комнат был изменен. Большая двуспальная кровать, на которой мы с Дори занимались любовью, стояла сейчас посреди гостиной, покрытая все тем же коричневым покрывалом. Амнон обнаружил, что с определенной точки он может разглядеть поверх хаотических крыш Тель-Авива полоску воды, что, по его утверждению, благотворно влияло на его сон. Я должен был делить с ним квартиру еще в течение недели, пока он не переедет на новое место, но поскольку он работал по ночам, мы встречались редко и не успели надоесть друг другу.
После краткого и делового визита к моим родителям, во время которого отец отдал мне свою старую машину, я все свое время проводил в больнице, с тайной целью попасть в команду, которая будет проводить Лазару операцию на открытом сердце — желательно, как участник операции, но на худой конец и просто наблюдателем. С этой целью я прежде всего разыскал доктора Накаша — выведать у него то, что он знал. Но оказалось, что он не знал даже того, назначат ли его ведущим анестезиологом операции, поскольку операционную бригаду формировал профессор Хишин, которому я — равно как и профессору Левину — по возвращении из Лондона еще не представился. Разумеется, в такой больнице, как наша, имелось и отделение кардиологии, которое возглавлял доктор Граннот, лишь недавно вернувшийся после долгой стажировки в Соединенных Штатах с репутацией блестящего кардиохирурга. Несмотря на все это, Хишин и, частично, Левин, не сочли его подходящей фигурой для проведения этой операции. Возможно, их пугала мысль, что после нее между Граннотом и Лазаром возникнут особо доверительные отношения, которые каким-то образом будут угрожать их собственной многолетней дружбе с директором больницы. Так или иначе, они решили доверить руководство операцией не сорокалетнему Гранноту, а человеку их лет — профессору Адлеру из большой больницы в Иерусалиме, эксперту в области аортокоронарного шунтирования, — разумеется, под их непосредственным наблюдением и руководством.