Однако несмотря на эту необязательность и ту дистанцию, которая отделяла его от гамбуржцев, а если уж быть честным до конца, то и от старых берлинских друзей, общаться с ними стало для него тяжко. Он не знал почему; еще летом это было легко. У него было такое чувство, что всякий раз ему нужно изобретать какого-то нового Томаса, отдельно для Хельги, для Вероники и для Юты, Томаса-архитектора и Томаса-художника, Томаса-отца троих детей-подростков и Томаса-отца годовалой малышки, которого вполне можно принять за ее дедушку. Иногда подступал страх, что он не сможет быстро и полностью перевоплотиться, и в Гамбурге еще останется берлинским Томасом или у Хельги — Томасом Юты. После того, как однажды поздно вечером, устав и изрядно выпив, он поведал одному из друзей Вероники, как он представляет жизнь в Нью-Йорке немецкой семьи с детьми-школьниками, а в разговоре с одной супружеской парой, их с Ютой давними друзьями, обстоятельно коснулся проблем матерей-одиночек, подвизающихся в выставочном бизнесе, он стал осторожнее со спиртным. У него вошло в привычку при такой смене ролей концентрироваться и брать себя в руки, как он делал это перед переговорами с деловыми партнерами, освобождать голову от всего лишнего и оставлять там только то, что понадобится в ближайший момент. Но и это требовало от него огромных усилий.
И сны его тоже стали тревожными. В них он действительно представлял себя жонглером, но работающим не с кольцами, а с тарелками, которые китайские жонглеры одну за другой кидают на острие шеста, или жонглером, работающим с ножами или горящими факелами. Сначала все шло хорошо, потом число тарелок, ножей или факелов возрастало, и он уже не мог справиться с ними. И в тот момент, когда они погребали его под своей тяжестью, он просыпался в холодном поту. Часто ему практически не удавалось заснуть.
Как-то утром в поезде из Гамбурга в Берлин он разговорился с соседом по купе. Тот оказался представителем фирмы, выпускавшей жалюзи. Он рассказал Томасу о жалюзи для дома, для офиса, деревянных и пластмассовых, жаро- и звуконепроницаемых, об истории их изобретения, их преимуществах по сравнению со шторами, рассказал также о своих поездках и своей семье. Это был милый, занятный и легкий разговор. Томас долгое время лишь внимательно слушал. Он в свою очередь поведал собеседнику о своем житье-бытье, семье, доме, куда и откуда едет. И вдруг с удивлением он услышал, что рассказывает о своей фирме в Цвиккау, выпускающей канцелярские товары, о проблемах, которые возникли в связи с переходом от работы за чертежной доской к работе на компьютере, о той борьбе, которую вела его семья за эту фирму в 50-х и после воссоединения страны. Рассказал и о своем доме у реки, о жене, прикованной к инвалидной коляске, о своих четырех дочерях. А сейчас он возвращается из Гамбурга, где закупал сандаловое дерево и кедр для партии карандашей серии «люкс». Иногда ему приходится ездить за деревом для карандашей даже в Бразилию и Бирму.
8
Он решился прекратить отношения с Вероникой. Всякий раз он приезжал в Гамбург с твердым решением, и когда дочка уже спала в кроватке, а они сидели в кухне, он намеревался сказать ей, что хочет назад к Юте, что он, как только она пожелает, готов поговорить об алиментах, контактах с дочерью, продаже его картин. Они сидели за столом в кухне, и Вероника была счастлива, что трудовой день закончился, он здесь, и у него язык не поворачивался сказать ей эти слова. Если же она выглядела несчастной, он тем более не мог произнести этого, так как не желал делать ее еще несчастнее. Он переносил разговор на утро. Но утро принадлежало дочери.
Он проговаривал про себя все, что только можно сказать в этой ситуации. Что следует прекратить эти отношения, ставшие невыносимыми. Что он, если уж не остается с нею, не намерен ее дольше удерживать, разрешает ей уйти и жить своей собственной жизнью. Что ужасный конец все равно лучше, чем ужас без конца. Или, может быть, все-таки он останется с нею? Нет, и морально, и физически он уже давно отдалился от нее и не сможет быть с нею дольше или когда-нибудь к ней вернуться. Нет, не было ничего, что извиняло бы его неспособность поговорить с нею. Он ощущал эту неспособность чисто физически, как будто в тот момент, когда он хотел что-то сказать, рот, язык и горло не подчинялись ему, как парализованная рука не может подняться и двигаться по приказу. Потом в берлинском поезде он сгорал от стыда.
Затем он решился на более легкий шаг перед трудным, чтобы потом, набравшись опыта, этот трудный все-таки сделать. Он решил порвать отношения с Хельгой. С ней он смог поговорить. Он объяснил, что хочет вернуться к своей жене, к своей семье. И хотя из их честолюбивых планов ничего не получится, он останется ее другом и как друг с удовольствием будет ей помогать. Ведь вместе им было так хорошо! Поэтому и расстаться надо тоже красиво.
Хельга его внимательно выслушала. Когда он закончил, она посмотрела на него своими большими глазами. Глаза ее повлажнели, слезы постепенно переполняли их, они текли по щекам, капали на платье. Потом, всхлипывая, она бросилась ему на грудь, он прижал ее к себе, почувствовал ее мягкое тело, хотел утешить ее, но она только качнула головой и приникла губами к его губам. На следующее утро за завтраком она рассказала ему о своих новых идеях по поводу стоматологической клиники. Ну что тут можно было сделать?
А с Ютой он и не пытался заговорить. Однажды он сидел напротив нее и представлял, что он ей скажет, как она прореагирует и как он тут же спустит паруса в знак капитуляции. Да, уже в самом начале разговора он выкинет белый флаг и будет радоваться, когда они помирятся и она прижмет его к груди. Его решимость сделать что-то была жалкой и тщетной, а постоянные метания туда-сюда — смешными. Он смеялся и все не мог остановиться, настоящая истерика, в конце концов Юта, не зная, как ему помочь, влепила пару пощечин, которые и привели его в чувство.
Он удивлялся, сколько же при всем при том успевал сделать. Он пересмотрел план постройки моста через Гудзон и спроектировал новый мост через Дрину. Он написал серию картин; на всех были изображены женщины, которые гребли веслами на барже: стоя и сидя, в одежде и совсем обнаженные, хрупкие и обостренно нервные брюнетки, мягкие блондинки и крепко сбитые шатенки. Первые картины Вероника представила на выставке. Серия еще не была завершена, а какой-то коллекционер уже захотел купить ее всю. Как избавление грянул приступ аппендицита. Он ехал на машине из Дрездена в Мюнхен, когда начались боли. Что-то с желудком, подумал он, но потом стало ясно, что это другое, нечто худшее и более серьезное. Склонившись над баранкой, так как в таком положении легче переносилась боль, он, перепуганный насмерть, таки сумел доехать до окружной больницы за Гофом. И сразу попал на операционный стол. На следующее утро во время обхода врач рассказал ему, что, судя по симптомам, это вполне мог быть рак поджелудочной железы, и пусть радуется, что это был всего лишь острый аппендицит.
Томас пробыл в больнице неделю. Его сознание рисовало, как врач делает ему надрез, находит злокачественную опухоль поджелудочной железы или метастазы в желудке, зашивает его. Жить ему остается пару недель или месяцев. Он уже ни за что не отвечает, никому ничего не должен, все относятся к нему бережно и внимательно, восхищаются его мужеством. Он прощается с Хельгой, Вероникой и Ютой, им не в чем его упрекнуть, и ему не в чем упрекнуть самого себя. Он напишет еще одну картину, последнюю и самую пронзительную. Он проведет это время со своими детьми, им будет так хорошо вместе, что воспоминания об этом еще долго после его смерти будут освещать их жизнь. Он напишет эссе о мостах, и оно станет его архитектурным завещанием. Пару месяцев, больше ему не надо, чтобы покончить со всем этим и спокойно умереть. Умереть счастливым. Он завидовал тому человеку, которому осталось жить лишь пару месяцев, он считал его счастливым, освободившимся от всех мирских забот.