4
Относительно погоды у жителей Новой Англии абсолютно бредовые представления. Говард сбился со счету, сколько раз за десять лет, проведенных на Восточном побережье, какой-нибудь дурень из Массачусетса, услышав его акцент, бросал на него сочувственный взгляд и говорил что-нибудь вроде: «Холодно у вас там, а?» Что ж, давайте разберемся, вскипал Говард. В июле и августе в Англии не теплее, чем в Новой Англии, что верно то верно. И в июне, наверное, тоже. Зато октябрь, ноябрь, декабрь, январь, февраль, март, апрель и май — то есть все те месяцы, когда важна температура за окном, — в Англии теплее. Там почтовые ящики не забивает снегом. Там редко увидишь дрожащую белку. И нет нужды браться за лопату, чтобы откопать мусорные баки. А все потому, что в Англии не бывает настоящих морозов. Да, моросит дождь и ветер дует; иной раз и град случается, а в январе бывают такие вторники, когда время еле ползет, и впереди ни просвета, и воздух пропитан влагой, и никто никого не любит, но все равно в Англии приличного джемпера и вощеной куртки на шерстяной подкладке вполне хватает при любом метеопрогнозе. Говард это знал и оделся по английской ноябрьской погоде — в свой единственный «приличный костюм» и легкий тренчкот. Он самодовольно посматривал на сидевшую напротив женщину из Бостона, которая жарилась в прорезиненном плаще: у корней ее волос проступали и украдкой скатывались по щеке свободолюбивые горошинки пота. Поезд мчался из «Хитроу» по направлению к городу.
На Паддингтонском вокзале двери открылись, и Говард вышел в теплый смог. Шарф он скатал и запихнул в карман. И, в отличие от туристов, не стал глазеть по сторонам: на исполненный величия интерьер и замысловатый, на манер оранжерейного, потолок с мозаикой из стекла и стали. Он сразу направился на воздух, где можно было свернуть и выкурить самокрутку. Отсутствие снега приятно изумляло. Курить, не надевая перчаток, подставляя лицо ветру! Говарда мало трогал английский пейзаж, но сегодня обыкновенный дуб и какое-то офисное здание, оба без единого белого блика, на фоне голубоватого неба показались ему картиной редкостного великолепия и изящества. Прислонившись к столбу, Говард нежился в узком коридорчике солнечного света. Неподалеку стояли в ряд черные такси. Люди объясняли, куда хотят попасть, а таксисты великодушно помогали им устроить багаж на заднем сидении. Говарда неприятно царапнуло дважды за пять минут прозвучавшее слово «Долстон». Во времена его детства это были грязные трущобы в Вест-Энде, с грязными людьми, которые пытались его, Говарда, уничтожить, и не последнюю роль в этом играли его родные. Теперь в этом районе, похоже, жили вполне нормальные люди. Блондинка в длинном зеленовато-голубом пальто, с ноутбуком и комнатным растением в руках, паренек-азиат в дешевом блескучем костюме, сверкающем на солнце, как железная крошка, — во времена его детства невозможно было и представить, что в Восточном Лондоне появятся такие обитатели. Говард бросил окурок и столкнул его в сточную канаву. Повернув обратно, он прошел через вокзал и влился в поток пригородных жителей, который и увлек его в подземку. В стоячем вагоне, прижатый к какому - то стойкому читателю, Говард пытался уберечь подбородок от твердой обложки и обдумать как таковую свою миссию. Ключевые моменты: что сказать, как сказать и кому — еще не были проработаны. Слишком уж хмурым и предвзятым делали Говарда мучительные воспоминания о следующих трех предложениях:
Даже при такой вопиющей скудости аргументации все это, несомненно, имело бы гораздо большую убедительность, если бы Белси знал, о какой картине идет речь. В письме он обращает свои нападки на «Автопортрет» 1629 года, хранящийся в Мюнхене. К несчастью для него, я в своей статье более чем внятно указал, что обсуждаемая картина есть «Автопортрет с латным нашейником» того же года, которая находится в Гааге
{3}.
Предложения принадлежали Монти Кипсу. Вот уже три месяца они звенели в ушах, жалили и даже, казалось порой, обретали реальный вес: мысль о них давила Говарду на плечи, как будто кто-то подкрался сзади и навьючил на спину полный рюкзак камней. Говард вышел из вагона на Бейкер-стрит, перешел платформу, чтобы попасть на линию Джубили в сторону севера, а там его удачно поджидал нужный состав. Ясное дело, так вышло потому, что на обоих автопортретах Рембрандт в белом воротнике, черт его дери; на обоих лица проступают из мрачной, параноидальной тени и взгляд полон юношеской робости. И все равно. Говард упустил из виду немного другой поворот головы, описанный в статье Монти. У него тогда были большие неприятности в личной жизни, вот он и потерял бдительность. А Монти воспользовался подвернувшимся шансом. Говард бы тоже так поступил. Устроить ни с того ни с сего (так мальчишка сдергивает с приятеля шорты перед командой противника) полное разоблачение, совершеннейший конфуз — одно из излюбленных удовольствий академиста. Для этого и повода не требуется — достаточно просто подставиться. Но тут такое! Пятнадцать лет эти двое вращались в одних и тех же кругах, проходили через одни и те же университеты, сотрудничали с одними и теми же журналами, на всевозможных дискуссиях, случалось, делили трибуну, но ни разу — ни одного мнения друг друга. Говард всегда недолюбливал Монти, как любой здравомыслящий либерал недолюбливает человека, посвятившего жизнь извращенной политике «правого» нонконформизма, но, в общем, не испытывал к нему ненависти — до тех пор, пока три года назад не узнал, что Кипе тоже пишет книгу о Рембрандте. Книга эта, как еще до публикации подозревал Говард, будет увесистым популярным (и популистским) «кирпичом», обреченным прочно, на добрых полгода, застрять на вершине списка бестселлеров «Нью-Йорк Тайме». Именно мысль об этой книге и ее предполагаемой судьбе (столь отличной от судьбы его собственного незавершенного исследования, которое, при самом удачном раскладе, займет место на полке у жалкой тысчонки студентов, изучающих историю искусств) толкнула его на написание того чудовищного письма. На глазах всего академического общества Говард сам себя высек.
Наверху у станции Килберн Говард нашел телефонную будку и позвонил в справочную. Продиктовал точный адрес Кипсов и получил номер телефона. Помедлил несколько минут, изучая объявления проституток. Странно, что тут так много «дневных бабочек»: схоронились в викторианских эркерах, нежатся в послевоенных, на две семьи, домах. Он подивился, сколько среди них черных, — гораздо больше, чем в телефонных будках в Сохо, — и сколько, если верить фотографиям (а нужно ли им верить?), исключительных красоток. Он снова снял трубку. Последний год Говард стал робеть перед Джеромом. Его пугали и вдруг прорезавшаяся юношеская религиозность сына, и его нравственная строгость, и всегда словно бы осуждающее молчание. Говард набрался храбрости и позвонил.
— Алло?
— Алло, слушаю.
Этот голос — молодой и очень лондонский — на мгновение смутил Говарда.
— Привет.
— Простите, это кто?
— Я… С кем я говорю?
— Это дом семьи Кипе. А вы кто?
— А, ну да, сын.
— Что-что? Кто вы?
— Э… Видишь ли, мне нужно… Так неловко… Я отец Джерома и…