– А чего, брателла, пошли в «Быстрые пельмени»? – Парень просто лопался от доброжелательности, от радости жить. – Я ставлю, серьезно! Пошли!..
Совершенно неожиданно инициативу решения взял Гарик.
– Спасибо, брат, за уважение, да? Только я ставлю. Слушай, я старше, значит, надо уважать… По инструкции «Случайные спецзнакомства…» – но тут Гришей был нанесен, видимо, достаточно ощутимый удар, потому что Гарик замолчал, изумленно воззрился на старика и, абсолютно не заботясь о связности, закончил: —…посидим, поговорим, как люди, – и пошел впереди, легко раздвигая толпу, впрочем, охотно и старательно пропускавшую нас, улыбавшуюся, подмигивавшую. Если люди пробираются в такой тесноте, значит, им нужно – в России уже давно извинялись перед толкнувшими и уступали дорогу спешащему.
Над восемьдесят четвертым этажом Центра Управления Общественным Мнением бежала горящая строка новостей. В Петербурге задержаны торговцы наркотиками, они ввезли в страну несколько килограммов почти чистого холестерина… Кинозвезда и сверхмодель бросила вызов обществу, заявив, что безопасный секс отвратителен. Однако она признала, что никогда не пробовала какого-нибудь другого… «Нижегородские тигры» разгромили «Смоленских чудовищ» и теперь возглавляют таблицу национальной лиги лапты… Концерт величайшей группы «Дети Контрацепции» в лучшем зале города «Чайковский»… Наводнение в Канаде, голод в Чехии…
Стеклянный колпак над памятником, похожий на прозрачный карандаш, уже был подсвечен, его грани сверкали, в них отражалась толпа, сам памятник был почти не виден. Справа возвышался темный, гранитный, с маленькими окнами, длинный шестиэтажный фасад основного конкурента ЦУОМа – либеральных, радикально-консервативных, авангардно-реакционных «Ведомостей», издающих десятки газет, бюллетеней и журналов, общий тираж которых не поднимался выше тысячи-полутора. Напротив «Ведомостей» стоял нетронутый очень старый дом, казавшийся крошечным среди небоскребов, окружающих площадь. Но скульптура, установленная на его крыше, отчасти уравновешивала картину. Это была каменная девушка, стоящая на ротонде, – когда-то ее предшественницу сняли, но, восстанавливая старину, строители постарались, и новая девушка была впятеро больше старой.
А мы пробирались к четвертому углу площади, где горела, светилась изнутри прозрачная призма «Быстрых пельменей», над которой поднималось самое большое в городе конторское здание, получившее собственное имя в честь легендарного мэра: он разрешил строительство за самую большую из зафиксированных в истории взяток.
– Не знаю, не знаю, – сварливо бубнил Гриша за моей спиной, – если человеку не нравится хорошо жить, так пусть себе живет плохо… А если мне нравится, так оставьте пожилого человека у покое… Им надо знать правду, им надо? Так пусть знают, я не против, я все и сделаю, как велели, они узнают эту паскудную правду. Но одно дело ее знать, а другое дело из-за нее здесь все погромить и головы друг другу пооткручивать… Что, я не прав, Миша?
– Вы правы, рэб Гриша, – сказал я, не оборачиваясь, – хотя я не все понял. Но головы откручивать не надо, это точно.
10
– Этого не может быть. – Девочка отодвинула от себя пакет с фотографиями, поднесла к губам пластиковый стаканчик с «Колой-квасъ», но ее передернуло, и она поставила стаканчик на поднос. Гриша убрал фотографии в свой докторский баул. – Этого не может быть… У нас нет такой армии, мы ни с кем не воюем, пацифизм уже сто лет назад стал нашей официальной идеологией… Я учусь на историческом…
– Если идеология становится официальной, она становится ложью, – вздохнул Гарик и не сослался на инструкцию, не закончил фразу вопросом, будто и не он. Шрам на его лице побелел и выделялся сейчас особенно четко, глаз с оттянутым веком смотрел грустно. – Я много раз видел эти фотографии, но только сейчас понял, что они значат. «Этого не может быть», но это есть, и вы уже не можете жить, как раньше, не можете забыть то, что вы увидели, и жизнь идет под откос, не хочется танцевать на площади, не хочется любить…
– Генук, Гарик, – сказал Гриша, – генук. Уже хватит пугать молодых людей. Жизнь их еще напугает так, не дай бог, что у них, извиняюсь, будут мокрые штаны и им будет неудобно смотреть один на другого, извиняюсь. Чтоб они мне были так живы, разве это они исделали то, что на карточках? Так почему они должны переживать? То есть, конечно, пусть себе переживают, пусть страдают и огорчаются за людей, но почему, спрашивается, они должны иметь неудобство за себя? Что они исделали плохое за свою маленькую жизнь? Любили себе друг дружку, учились в своих институтах, танцевали, обжимались потихоньку, тряслись и стеснялись полюбиться как следовает… Так я вас спрашиваю, Гарик, в последний раз, зачем вы их учите быть виноватыми во всем этом говне, извиняюсь?
Девочка плакала, парень обнял ее за плечи и смотрел в сторону, повернувшись к нам прекрасным, молодым и твердым профилем, колечки в мочке его уха едва заметно дрожали, и едва заметно же ползала по лопаткам косица, и я понял, что он тоже плачет, только беззвучно и без слез.
Она заговорила тихо, замолчала, глянула на меня, я все понял, достал из заднего кармана фляжку из зеленого стекла, обтянутую толстой кожей, отвинтил серебряную крышку-стаканчик, налил, протянул ей… Глотнув, и сморщившись, и переведя дух, она продолжала:
– …Мы всегда спорим… всегда спорим с ним, – она положила руку на грудь мне, обычным своим нежным жестом, и сердце мое остановилось, сбилось, вернулось в ритм, сбилось снова, – спорим об этом… Виноваты мы или нет в несчастьях других людей? И почему мы мучаемся от этих несчастий? Плохо другим, а мучаемся мы… Разве мы святые или праведники? Почему невозможно быть счастливым, причиняя горе?.. Я думаю, что вы все согласитесь со мною: не от нас зависит чувствовать или не чувствовать свою вину. Нам посылается это чувство, и если нам плохо оттого, что плохо другим, – значит, это нам наказание за нашу вину перед другими. Простите… Может, я не должна говорить о таких серьезных вещах так уверенно, но я чувствую, что это так и есть, и ничего не могу с собою сделать…
– Вероятно, вы правы, – Гриша снова стал говорить нормально, и я вдруг понял, как надоели им двоим, ему и Гарику, идиотский маскарад и шутовская речь, весь выданный им в эту командировку камуфляж. – Скорее всего, вы правы, да и не мне сомневаться в вашей правоте, у всех нас здесь одно дело. Но позвольте мне, прилагая, естественно, все усилия, чтобы успешно завершить нашу миссию, все же сохранять свои рефлексии. Вы убедительны, вы логичны, и, что самое главное, вы неотразимо совестливы в своем моральном обосновании нашей цели. Однако позвольте вам напомнить, милый вы человек, что давеча в нашей очередной ночной дискуссии вы говорили нечто совсем иное. Вы стояли за то, что следует любыми способами облегчать жизнь людей, их страдания, которых всегда предостаточно и без дополнительного, подробного знания о страданиях ближних, что ложь во спасение извинительна, что поведение, дающее счастье или хотя бы покой, – благо. Вы, помнится, с поразившей меня откровенностью даже привели пример из собственной личной жизни, и я не мог с вами не согласиться: рассказать бесконечно любящему вас человеку об измене было бы жестоко и бесчеловечно, устоять же перед соблазном было невозможно, поскольку любовь и даже просто страсть сильнее земных существ… Я согласился – адюльтер ужасен, но адюльтер плюс признание убийственны вдвойне. Отчего же мы стремимся обрушить еще более страшную правду на головы всех живущих в этой стране мирных, скучных, но неплохих в сущности людей? Вот что меня мучает все эти дни и ночи, когда наш путь к близкой уже цели все прерывается и прерывается, мы как-то странно вязнем уже у самого финала. Может, с пугающей догадкой спрашиваю я себя, пославший нас и не хочет, чтобы мы открыли людям правду, может, все дело только в нас, точнее, в вас, поскольку мы с Гариком Мартиросовичем просто на службе – а вас испытывают? Вы терзаетесь, спорите о смысле и оправданности задания, но, тем не менее, преодолевая и терпя все, стремитесь его выполнить – и не можете. Возможно, в этом и заключен весь смысл? Увы, я не посвящен…