– Что за странная у тебя история с Данией? – спросил Грушко. – Ты на Федю слишком не злись… Я и сам иногда от его людоедских манер устаю, но как вспоминаю, что без этого паровоза наша институтская телега и с места не сдвинулась бы, да и сейчас все только на нем держится… Ну, пусть Академия… Давай будем честны хотя бы друг перед другом: никогда мы с тобой так хорошо не жили, как сейчас. Наше это время… И в этом судьбоносном, как недавно говорилось, времени Федор Владимирович Плотников играет, по меткому выражению нашего друга Кравцова, большое значение и имеет огромную роль. Ну что ты киснешь? Или печень послала на хер? Так сам виноват, ты с ней уж слишком крут…
– Кстати, ты не знаешь, чего Кравцова не видно? – перебил он. Даже в голову не пришло рассказать Валере про все чудеса и ужасы, творящиеся уже неделю, не тот Грушко человек, хороший, дельный парень, настоящий приятель, может, даже и друг, но не тот. Трезвый и слишком веселый. – Он же тоже в Данию намылился…
– Болеет, что ли, – Валера пожал плечами, – но не волнуйся, к Дании выздоровеет. А на черта он тебе сдался? Он еще в Копенгагене тебя достанет, большой любитель хорошего пива на халяву.
– Да я краем уха слышал о каких-то денежных делах, – сказал он небрежно, закуривая, чтобы не выдать голосом особый интерес, – что-то там Журавский и Плотников проворачивают с зарубежными счетами… Вроде для будущей Академии? Партийные деньги, что ли, хотят вернуть… И Сашка Кравцов чем-то должен им в этой поездке помочь…
Он прикурил, отхлебнул чаю и только потом взглянул на Валеру. Грушко сидел молча, глядел пристально, и ни тени обычной, иронической, равно ко всему относящейся улыбки не было на его лице. Подвижное, все из-за этого в мелких морщинах, курносое лицо мальчишки вдруг стало лицом пожилого некрасивого человека.
– У нас в богадельне, – сказал Валера, и на втором слове улыбка вернулась, он даже коротко хохотнул, – слухи возникают и распространяются, как в провинциальном театре. Говорят, что режиссера на заслуженного выдвигают… Да не на заслуженного, а на народного и госпремию, а все это делает его любовница, с которой он жил в Конотопском оперном театре, а она теперь министр культуры Западно-Украинских вольных кантонов… Ну что ты слушаешь? И кого? Максимум, что может быть – хотят наши академики тысячу-другую долларов в тамошний банк положить, кредитные карточки завести, как белые люди, а прохиндей Сашка обещал им в этом помочь… Ну, и дай им бог, имеют право сохранить свои честно заработанные «зеленые» от нашего любимого государства, которое если что еще не отняло, так обязательно отнимет. А что услугами Кравцова пользуются, так академики вообще народ небрезгливый, я много раз убеждался, да и ты, думаю, тоже… Так что не бери ты себе это в голову, мой тебе совет. Съезди в Копенгаген, расскажи международной научной общественности, кто в какой нашей книжечке под каким именем выведен, а то она уж заждалась, измаялась, а потом оторвись ото всех, и главное, от Юрки Вельтмана, а то он тебя Русалочкой затрахает. И сходи-ка ты в Христианию, такой там райончик любопытный, гетто международных бродяг и старых хиппи – наших, между прочим, ровесников…
Грушко болтал, налил еще коньяку, но он видел, что время от времени улыбка исчезает с Валериного лица. Что ж это происходит, подумал он, они все что-то знают о чем-то очень серьезном и скрывают от меня, все, даже Валерка… Но почему?! Что я, такой уж чистюля, что мне не полагается знать о настоящей жизни? И зачем они тогда приезжали, все объясняли, угрожали, нарывались, и Кравцов нарвался-таки… Болеет… Или я действительно схожу с ума?
Он встал, поблагодарил Грушко за коньяк: «Спасибо, аист, спасибо, птица…» – и вышел.
И тут же в коридоре налетел на Леру Сванидзе, грозу и крест Института. Родовитую грузинскую фамилию она носила по бывшему мужу, внешность же имела Элен Безуховой: крупная блондинка с безукоризненным профилем камеи, с платиновыми крупными локонами, с бледно-голубыми, чуть водянистыми большими глазами. Но при такой внешности и внушительной фигуре девушки с веслом пользовалась удивительным мужским равнодушием – единственным вызываемым ею чувством была постоянная опаска, как бы не нарваться на истерику, дикую, трамвайную грубость по любому поводу и без. Самым для него в Лерке отвратительным было то, что все ее истерики, вопли и хлопанье дверями были абсолютно продуманной линией поведения, методикой выбивания всего ей нужного, от внеочередной защиты до получения старшего научного, и осуществлялась эта линия с холодным, ледяным сердцем.
– Привет, – Лерка резко сунула руку для пожатия, мужественность поведения входила в методику, – ну что, едешь в Данию цековские деньги вытаскивать на нужды Журавского и Плотникова с их Академией? А мы, значит, быдло институтское, будем ждать своей участи, кого отбракуют, кого пощадят…
Это в ее образе считалось прямотой – переть безостановочно гадости в глаза первому же встречному. Так же как поминание с ругательствами кстати и некстати коммунистов – смелостью.
– Слушай, Лера, – сказал он, – ты сама себе еще не надоела?
Она еще орала что-то в коридоре, когда он уже заперся в своей комнате, – какое счастье, что старец Ямщиков-Ланской, с которым делил эту каморку, появляется в Институте не чаще раза в месяц! – бессознательно набрал ее номер. Конечно, снял трубку муж. Странный тип. Вроде бы дельный и порядочный малый, в Центре политологии считается человеком абсолютно честным. Знающий, хотя звезд с неба не хватает… Но однажды знакомый парень из Центра, коротая время за сплетнями шепотом на каком-то нудном межинститутском семинаре, назвал, среди прочих, фамилию (он вздрогнул, не сразу сообразив, что речь идет не о ней) и усмехнулся: «Подлостей не делает, потому что ленив, да и глуп для серьезных подлостей… Но своего не упустит, да и чужое прихватит. Особенно же любит собирать всякое говно, грязные слухи обо всех, копит информацию. До подходящего случая, наверное…» Парень и сам был дерьмо полное, в науке ничтожество и завистник, но вспомнилось старое правило, которое сформулировали они еще с Лелькой, в прежней жизни: «Если о ком-нибудь говорят, что он сволочь, задумайся – даже если говорящий сволочь сам». Правило достаточно циничное, но много раз подтверждавшееся.
Впрочем, не стоит искать объяснений для неприязненного чувства к мужу любовницы, тем более к мужу, к которому так и не разучился ревновать. Слишком хорошо он ее знал, ее почти неспособность сопротивляться жадному, корежащему изнутри желанию, представлял усилия, которые приходится ей прилагать, чтобы это желание, жжение терпеть, не показывать виду, носить милую маску домашней дамочки, пухленькой домохозяйки с научными интересами – терпеть и носить до поры, пока не взорвется бешенством. Муж всегда рядом…
Зазвонил телефон и сразу выключился. Перезванивает, дает понять, что слышала его звонок. Ну на том спасибо.
Все же они связаны неразрывно, он и эта странная, еще недавно невозможная для него женщина. До истерики уставал от нее, каждая секунда в этих трех годах была ею напряжена и вздрагивала, как перетянутая проволока. Иначе она не могла. Все в ней было поперек его представлений о женской привлекательности – и слишком самостоятельный ум, мощный, ни на секунду не прекращающий тяжкой мужской работы, и простоватая внешность, совсем не такая, как у стильных центровых девочек-дамочек, с которыми прежде имел дело, и тяжелый, неигровой характер, вдруг пересекшийся с чем-то таким же тяжким, сидящим в нем, как оказалось, очень глубоко…