В голове стоял крик. В детстве помогало вскочить из-за стола, забегать по комнате, с пением, с выкрикиванием во весь голос: «Мо-она Лиса…» – под любимейшего Пэта Буна с модуляциями. Из кухни приходила бабушка, с отчаянием смотрела на безумного мальчишку, редкие ее белые кудерьки шевелились под ветром из открытого настежь, но затянутого марлей на кнопках окна, она стояла, малюсенькая, сухая, но крутобедрая, с хорошо выпрямленной в ее семьдесят лет спиной, и смотрела, как внук на глазах сходит с ума от чтения и бесконечного слушания этой идиотской американской музыки…
Ночи напролет, вплотную прислонясь ухом к матерчатому фасаду мавзолееподобного приемника «Мир»…
Но в машине нельзя было вскочить, завопить, забегать, и крик нарастал, это больше всего было похоже на вопли политических шизофреников, все еще собиравшихся у стендов некогда модной газеты, хотя чего уж кричать? Все давно ясно.
Он опустил полностью окно, чтобы шум снаружи заглушил этот базар в мозгах. Машины встали у светофора перед поворотом у Красных Ворот. Все газовали, дикая вонь паршивого бензина и грохот убогих моторов действительно потеснили внутренний крик, но зато начало подташнивать от смрада и духоты. Был уже девятый час, а московская геенна все дышала огнем. Застряли, похоже, надолго – наверное, кому-нибудь кто-то въехал в бок на повороте, теперь будут качать права, переть на сумрачно-важного гаишника… Он поглядел по сторонам. Рядом слева стояло такси, набитое черноголовыми, темнолицыми молодыми людьми – обтянутые небритые скулы, короткие прямые носы, темного огня глаза, сверканье золота во рту и на пальцах и, главное, куртки, кожаные куртки, турецкая всемирная кожа, спецодежда мелких гангстеров от Магадана до Кушки… Таксист смотрел прямо перед собой, с профессиональным безразличием пережидая непробиваемый затор – чтобы, как только двинутся, уж рвануть по-настоящему, объезжая и справа и слева, подрезая и проскакивая. Пассажиры его оживленно беседовали, сверкая яростными фиксами, он же привычно ждал движения и хорошей, деловой расплаты от опасных, ненавидимых, но денежных южных друзей. Знакомое у таксиста лицо, вот он обернулся, почувствовав, видно, взгляд…
Сашка Кравцов.
Сашка…
И подмигнул еще.
И тут же все загазовали отчаянно, заревели и двинулись, а такси, просочившись между троллейбусом и военным фургоном, сразу ушло далеко вперед.
Чего ж он из «вольво»-то пересел, чего ж Сашка пересел из «вольво», думал он сосредоточенно, пытаясь совершенно безнадежно догнать лживое такси, которое уже мелькнуло где-то под путепроводом и затерялось, конечно, в машинной толчее у Казанского, куда же Сашка «вольво» девал, думал он неотступно… А может, это и не такси было, а как раз Сашкин универсал? Да нет, вроде такси… Черт его знает, что делается в Москве в это предвечернее время, подумал он, вот, как раз когда начинает темнеть и пыльное желтое марево приобретает сизо-сиреневый оттенок, в самом начале лета особенно, подумал он, что угодно можно увидеть…
Проехал «Красносельскую» – и опять встал, что-то впереди мудрили с дорогой, ходили мужики в оранжевых жилетах на голое жилистое тело, бросали лопатами дымящийся гудрон, ехал задом наперед красный каток. За месяц четвертый раз здесь катают, как будто самый разбитый в городе асфальт нашли… Машины медленно объезжали огороженную поперечно-полосатыми конусами зону.
И тут он увидал новую новость: слева протискивался, пытаясь обойти его в узком проезде, лично Федор Владимирович Плотников. Сидел директор Института за рулем отнюдь не своей экспортной «девятки»-металлик, а в точно таком же, как у него, красном «жуке», и одет был невероятным для элегантного академика образом: в пятнистую куртку афганского ветерана. Пытаясь обойти конкурента, Федя рванул и, объезжая, перегнулся к правому открытому окну, крикнул – видно, чтобы загладить неловкость: «Эй, земеля, где горбатого брал? Не в Мозамбике, случаем? Не интернационалист?»
Интересно, подумал он, взлетая на мост, куда это их несет? В гости к коллеге? Выпить-то у меня есть, но на таких гостей не хватит…
Они уже действительно стояли в его дворе, по-деревенски заросшем акацией и топольками, с кривыми лавками и доминошными столами, голубятнями и жестяными гробами гаражей. На лавках сидели вечные неразличимые старухи и кошки и рассматривали приехавших. Северокавказские молодцы стояли, прислонясь к такси, одинаково скрестив ноги в шелковых тренировочных штанах. Сашка Кравцов, как и положено не вмешивающемуся в разборку водиле, курил в кулак в сторонке. Плотников не вылез из «фольксвагена», сидел, постукивая по баранке тонкими кривоватыми пальцами, в быстро наступающих поздних сумерках блестело граненое обручальное кольцо.
Выйдя из машины, он аккуратно ее запер, снял и сунул под мышку щетки и прошел мимо знакомых не глядя.
Когда же он спустился через пять минут с Лелькой, все были на тех же местах, но смотрели не на него, а на въезд во двор. Оттуда, тяжело поворачиваясь, вползало под низкие ветки дворовых зарослей светло-серое тело одного из недавно появившихся в обновленной столице свадебно-шейховских шестиметровых «линкольнов» с треугольным крылом на багажнике. На заднем сиденье угадывался изысканно-простецкий, мужицко-дворянский, международно-российский лик Журавского Алексея Петровича.
Лелька, естественно, немедленно раскорячилась у самого подъезда, но бабки этого не заметили.
Муж прямо с балкона, весь в мыле, тяжело дыша после своих гантелей и эспандеров, прошел в ванную. Утро субботы начиналось, как всегда, совместным завтраком. Потом предстояла поездка на рынок, ставший уж совсем бешеным, но и магазины не лучше – проживали последний гонорар за его мадридские лекции, продавая понемногу доллары на все годящейся Ленке-соседке, а что потом будет, непонятно, особенно когда закроют Институт… Вечером предстоял большой прием в английском посольстве, туда пригласили «мистера энд миссис». После обеда надо было действительно сбегать за переделанной юбкой и тогда и позвонить ему, это уже безумие какое-то, третий день не виделись и даже не перезванивались, что-то происходит…
– Меня снова приглашают в Испанию, – сказал муж, допивая свой бескофеиновый кофе, аккуратно запасаемый в каждой поездке, поскольку здоровье он считал своим главным и ценнейшим средством к существованию. – Теперь уже на весь семестр. На тебя приглашение есть тоже. Если захочешь, они придумают тебе какой-нибудь курс, или просто отдохнешь, почитаешь, напишешь статью-другую… Я уже начал оформление. Вернешься из Барселоны, получишь новую визу – и поедем. Институт ваш закрывается, а через полгода найдем что-нибудь. Вчера я говорил с Журавским, он звонил в наш Центр и попал на меня. Между прочим, сказал, что Плотников возьмет тебя в эту Академию, которой будет с осени ваш Институт, даже после полугодового отпуска. Плотников и сам вроде собирался, но Журавский еще с ним поговорит, от Журавского теперь будет все зависеть, а сам Журавский очень заинтересован в нашем Центре, потому что это единственное, что останется, кроме Академии… Надо понемногу собираться. К концу лета я хочу продать машину, а то просто развалится…
Она слушала и чувствовала, что всегда выдававшую ее бледность уже давно должен бы заметить муж, если бы он был склонен обращать внимание на перемены в ней. Или если бы обнаруживал, что обращает внимание… Ее застали врасплох, это случалось редко, но в последнее время она устала и все чаще оказывалась не готова к неожиданностям. Что можно ответить? Муж все прекрасно продумал, все устроил, все вовремя, и чем больше он говорит, тем меньше остается у нее поводов возразить. Только закричать – нет, нет, не могу. Полгода не видеть его, не лежать с ним на изжеванных простынях, пропитавшихся их запахом, не исходить последними, кажется, силами и не чувствовать, как они откуда-то вновь берутся уже через полчаса, не лететь в Институт, ожидая утреннего его звонка, не звонить ему по вечерам, слушая его нетерпеливое: «Але! Да говорите же… Ну перезвоните…», не целоваться, как девчонка, у каждого светофора, рискуя быть замеченной из соседней машины, не держать руку на его колене, мешая переключать передачи… Полгода провести с глазу на глаз с этим вот человеком, с его кофе «дескофеинадо», с его гантелями, с потом, выжимаемым обязательными упражнениями, с его невыключающимся возлюбленным «лэптопом», с его безразлично-доброжелательным молчанием, редкими, но всегда с каким-то важным, неизвестным ей смыслом вопросами… И главное, полгода по ночам слышать хрип, скрежет зубов, тяжелое дыхание и единственное его слово: «Ну? ну? ну?..» – он все ждал, год за годом, ее ответа, ее судороги. И без старания изображать эту судорогу, без выражения повторять: «Да… ты же знаешь… я с тобой…» Ужас, какой ужас! Незнакомые люди, город, по которому предстоит ходить одной. Если бы с ним, если бы… Нет, это невозможно. И невозможно ответить «нет» – всё за эту поездку: закрытие Института, подходящие к концу доллары, мечта мужа сменить машину, обещание Журавского потом помочь с ее работой… О Боже! И еще Журавский… Почему все в эти два дня совпало? Муж увидал в метро их, а заговорил о Журавском, потом Журавский звонил сам…