По дороге она рассказывала мужу о переполнявших Институт слухах насчет преобразования в Академию, о страхе сотрудников, опасающихся вылететь на улицу под предлогом закрытия Института, о невыносимо ухудшившихся из-за этих страхов отношениях и общей атмосфере. Муж кивал, хмыкал, усмехался, а она думала только об одном – лгать, делать подлости, хоть воровать, хоть лечь под кого угодно, лишь бы сохранить отношения, лишь бы видеться каждый день, а дважды в неделю ехать через весь город в его уже родную, пыльную, набитую старым барахлом квартиру и освобождаться от жизни, истекать жизнью под ним, на нем и рядом, рядом с ним, прижимая одной рукой его, а другой – теплое гладкое тело собаки. Что угодно, лишь бы это было всегда, и всегда был жив и благополучен он, с его дурацким барахлом, с пошлым представлением о мужественности, с хвастовством, с его бабьей любовью к тряпкам, с постыдным стремлением как бы ненароком подчеркнуть, какой дорогой подарок он ей привез в очередной раз… Даже с его тщательно скрываемой малограмотностью. Пусть он имитирует все – одно она знает твердо: любовь он не имитирует, он любит. Может, это первый из тех, кого она знала, такой: несерьезный во всем, кроме любви. Все до него были устроены наоборот.
И потому – что угодно. Только убить, пожалуй, она не сможет ради этого. Хотя… Кто его знает.
– А Журавский точно едет в Данию, мне сегодня еще раз сказали, – муж быстро покосился на нее. Они уже въезжали во двор.
Домой не хотелось, хотя было давно пора, у бедной Лельки уже мочевой пузырь лопается… Он сидел, курил, бессмысленно глядя на телефон. Набрал ее номер. Короткие гудки – наверное, муж сел звонить. Они там, в Центре, на службу почти не ходят, все решают по телефону, вечерами он говорит часа по полтора, а потом садится к телевизору – и до упора. Так, во всяком случае, она рассказывает. Набрал еще раз. Занято… Полез в стол, вытащил уже початую фляжку Southern Comfort, хорошо глотнул. Остановят – черт с ними, за доллардругой отпустят… Снова набрал. Бип-бип-бип. Ну, чтоб ты задавился…
Кто-то подошел, дернул дверь. Он затаился – избави боже кого-нибудь сейчас видеть, разговаривать. И тут же зазвонил телефон. Ответить? Получалось неловко – дверь не открывает, а по телефону говорит. Телефон замолчал, к счастью, быстро. За дверью потоптались, потом он услышал голос Кравцова:
– Ушел… Ну хрен с ним. Хотя проблем с ним будет много, попомни, Федя, мои слова…
Что?! Это с каких же пор Плотников этому херу моржовому «Федя»? Странная история продолжается, продолжается… Телефон снова зазвонил. В коридоре чейто голос ответил Кравцову, это не был голос Плотникова, но чей, разобрать было невозможно – телефон все звонил, а когда наконец заткнулся, в коридоре прикуривали – чиркали зажигалкой, чмокали первой затяжкой… Потом тот же голос – да это же Журавский, вот это кто! – сказал:
– И еще раз тебе говорю, Федя: регистрация и открытие счета только полдела, а вот получить разрешение на трансфертные операции сложнее. Тем более что в этом мы с тобой ни хера не смыслим. Так что вот на Сашу вся и надежда…
– Родина на тебя смотрит, Саша, – и смешок. Это уже Федор Владимирович. Потоптались, пошли…
Он кинулся к окну. Второй раз за этот день подсматривал он за выходящими из подъезда Института, только теперь с другой точки. Отсюда, с шестого этажа, все выглядели черточками с кружочком посередине – плечи и голова. И вылетающие снизу поочередно ноги, один башмак вперед, другой… Вот легкой побежкой, раздувая, как Batman, полы плаща, летит к своей «девятке» Федя. Вот подруливает к ступенькам казенная черная «Волга» Журавского. А вот и неожиданный Кравцов обнаруживает еще одну неожиданность: пересекает улицу и открывает примостившийся на паркинге – кто бы подумал? – старенький, но вполне еще шикарный «вольво»-универсал, синий огромный station-vagon. Три года работает здесь и три года видит он этот фургон на стоянке, но и подозревать не мог, что принадлежит машина-то оборванцу Сашке!.. Все, разъехались.
Это странная, страннейшая история, опять твердил он мысленно, идя по коридору, поворачивая к лестнице, чтобы не ждать вечно занятый лифт. Где-то он слышал, что это значит – «трансфертные операции», но не мог вспомнить точно. И о какой регистрации, о каком счете они говорили? Может, Журавский хочет открыть там счет, как делают теперь все эти новые большие люди? И Федя тоже? Тогда становится понятно, зачем им Сашка – с его старыми гэбэшными связями, с «Колькой Семаковым, который два срока сидит», и с прочим со всем. Но нет… Какой-то не такой у них был разговор, не приватный, а скорее служебный.
Тут его мысли сбились, потому что он вспомнил, как звонил телефон, пока он сидел затаившись. Наверное, решил он, это звонила она, дождалась, пока муж наговорился, и звякала просто так, узнать, в Институте он еще или поехал домой. Звякнет – и положит, звякнет – и положит, ведь она не может нормально говорить из дому, только когда муж выходит возиться с машиной. Жаль, что у них нет собаки, вечерняя прогулка с собакой дает возможность звонить из автомата. Впрочем, она бы не гуляла на своих выселках одна. И хорошо, что у них нет собаки. Лелька – наша общая собака, наша третья в любви… Но при чем же он-то ко всей этой истории с трансфертными операциями, счетами и тому подобным?..
Неожиданно для себя он направился к приемной – как раз спустился до второго этажа. Как и следовало ожидать, Валька была еще там. В закутке, где она готовила чай, сидела постоянная ее компаньонша, Галя из машбюро, а сама Валька была уже хороша: на столике стояла почти пустая бутылка «лимонной».
– Грустишь? – Валька обняла его за шею могучей рукой, прижалась. – Не грусти. Поедете с Федей, оттянетесь там с датчанками…
Он притиснул девушку покрепче, двинул ладонь по спине вниз, Валька деланно закатила глаза.
– Валюта, – сказал он. – Валюта, зайчик мой… А ты не покажешь мне наше приглашение? А то у меня тут сроки, дела…
Она не дослушала:
– Вон, в правом верхнем ящике возьми конверт. Только оно еще не переведено. Ты что, и по-датски сечешь?
– Секу. – Он выдвинул ящик, взял конверт с прозрачным окошечком, вынул втрое сложенный листок. – Секу, Валюта, я по-всякому секу…
“Dear Sir… – прочел он, – …the pleasant to invite you… your four colleagues you can propose… Sincerely…”
Вверху, над обращением, стояла его фамилия.
– Ну, разобрал? – спросила Валька. – Или без поллитры не разобраться? Так давай дерни с Валечкой и Галечкой… Давай?
– Ты даже не представляешь, насколько ты права, – сказал он. – Тут и с поллитрой не разберешься. Только я не могу, девушки, не обижайтесь: ГАИ не велит…
В машине он пожалел, что оставил недопитый виски на работе: голова начала болеть до того нестерпимо, что он был готов, в самых худших традициях, глотнуть, стоя у очередного светофора. Нагнуться – и глотнуть… Благо, все равно уже темно.
Но выпить в машине было нечего. И головная боль постепенно перешла в звон, в мерный шум в ушах, будто загомонила в голове огромная толпа, голоса спешили, раздавались отдельные вскрики, и все громче, все быстрее… Это ему было знакомо еще с детства – такой шум в голове, начиналось всегда в тишине, когда сидел в комнате один, делал уроки, точнее, делал вид, что делает уроки, сунув в ящик стола «Трех товарищей». Смешно… Так и дожил, дурень, почти до старости по милой этой подростковой литературе. И все оттуда: и пьянство, и к женщине отношение, и к машине, и даже к тряпкам, если задуматься. Еще из «Черного обелиска», конечно, ну и из «Жизни взаймы». На листочки развалившиеся издания конца пятидесятых – начала шестидесятых. И любовь – из «Фиесты», из «Кошки под дождем», из «Оружия»… Вот и вся культурно-психологическая подкладка ученого, заметного персоноведа и номенолога. А все остальное – флер, декорация, видимость, понт. И имя-то сделал, проследив совпадения биографии такого же на пустом месте модного автора и судеб его героев, назвав настоящие имена вполне еще живых прототипов, известных людей, и, конечно же, сразу ставши не менее скандально знаменитым, чем сам романист…