Я мою руки, чтобы вставить линзы в глаза. Из ванной я иду в спальню, к буфету, где прописались эти долбаные линзы. Если вас интересует, как именно, при каких обстоятельствах и зачем я призналась в любви Самолетову, я расскажу. Мне уже не больно.
Я предложила ему поужинать. В стиле Третьякова. До сих пор не понимаю, зачем он согласился, если заранее знал, что я начну приставать. Мог бы просто сказать: «Извини, Саша, но я занят» или «Сашок, у меня есть женщина, и я ее люблю». Вместо этого он зачем-то потащился со мной пить в пятницу вечером. Или он думал, что я так очарована его интеллектом, что хочу убить с ним начало выходных? Тогда мне логичнее было бы выбрать Левина.
С какой целью, интересно, он предполагал, я приглашаю его поужинать?
Ну я и начала активно его обольщать. Мы сидели, пили пиво, и, когда это стало уместно, я сказала:
— Дим, а… Может, мы с тобой… Ну, трахнемся?
— Саша… — Он весь как-то съежился. — Ты правда не помнишь, что я тебе говорил?
— Когда? — удивилась я.
— Ну… когда мы вдвоем ехали в такси с этого… корпоратива…
— И что ты говорил? Я была пьяная в жопу и ничего не помню.
— Правда ничего не помнишь?
— Вообще…
— Я тебе сказал, что я очень жалею обо всем, что между нами произошло, и моя личная жизнь устроена. Вполне себе устроена.
Сейчас самое время для светоотражающих теней «Dior», нанесем-ка их на веки погуще. Сделаем драмэтик лук. Боже, боже, боже, надо как-то подняться, одеться и пойти на работу. Я должна пойти на работу. Дима ведь тоже сейчас заставляет себя встать и идти на работу. Время поджимает. Я надеваю черные брюки, скетчерсы и белую облегающую майку. Я захлопываю дверь и закрываю ее на нижний замок, на два оборота. Вызываю лифт. Он приезжает, я захожу в него, у Игоря Петренко больше нет глаз. Это, конечно, нехорошо, но ничуть не убавляет степени подавления мира его семейным счастьем.
Я подхожу к машине и, нажимая на брелок сигнализации, вспоминаю, что не позвонила маме.
Ну и черт с ней.
Ситуацию с Самолетовым уже не исправить. С ней можно жить, и, судя по всему, мне это неплохо удается. Он меня не обидел, я выразила самые естественные и нормальные чувства, которые женщина может испытывать к мужчине. Что еще? Наверное, то, что я продолжаю обо всем этом думать и ничего не могу с этим поделать. Я встречаюсь с ним каждый день, я каждый день курю с ним на лестнице, обедаю, шучу, я всегда говорю о вещах, о которых нельзя говорить, я смотрю в его стальные, ничего не выражающие глаза и вижу, что он все знает. Он знает, что мои чувства никуда не делись, потому что нельзя себе запретить любить другого человека, нельзя запретить себе чувствовать.
Моя личная история такова, что я всегда обнаруживала себя в ситуации, когда любовь нужно доказывать. Я доказывала маме, я доказывала папе, я доказывала Грише Смирнову. Я искренне считала, что любовь можно только заслужить, и я ее всеми силами заслуживала. Я добивалась любви, как это ни дико звучит, от собственных родителей. Я кричала: «Мама! Это я! Я здесь!» — и ответом было несколько раздраженное молчание. Единственное, чему я до сих пор поражаюсь, так это откуда во мне столь огромный потенциал. Откуда эти невероятные способности сжать зубы и все равно любить? Маму, папу, с которым мы последние пятнадцать лет не общаемся, Диму… Гриша Смирнов считал, что я больная. Может быть, он был прав?
На работу я приезжаю без опоздания. Сегодня едва ли не единственный за всю неделю благословенный день без собраний и совещаний. Я иду к своему месту и по пути заглядываю в Катин кабинет — для пущей демократичности стены в кабинетах начальства нашего канала стеклянные. Кати нет. Это придает мне уверенности в себе и какой-то даже игривости — я ставлю сумку на стол, оживляю мышкой спящий компьютер, открываю окошко почты и, пока она грузится, иду за кофе к автомату. Кофейный автомат стоит аккурат между раздевалкой и ксероксом.
По коридору шастают сотрудники других департаментов, шелестит всеобщее: «Привет! Привет! Привет!» — и я тоже всем киваю и улыбаюсь. Со стаканчиком американо без сахара я возвращаюсь к своему столу, просматриваю заявки на интервью «хомяков» — так у нас принято называть участников «Дома-2», — пишу в блокнот список дел на сегодня. Я лучше запоминаю, когда записываю, и поскольку записываю я все, блокноты у меня не задерживаются.
В почте обнаруживается письмо от Кати, которое гласит:
«Саша! Мы считаем, что нам нужен позитивный пиар „Дома-2“! Да, проект скандальный и откровенный, этим он слаб. Но его сила в слабости, потому что он человечный. Нам надо показать, что наши ребята делают что-то доброе и полезное. Например, они могут сдать кровь. Свяжись, пожалуйста, с Третьяковым, он в курсе, и наметьте с ним план действий. С уважением, Катя».
Сама мысль о том, что надо будет «связываться» с Третьяковым, наполняет меня таким отчаянием, что я готова забиться под стол и рыдать там до вечера. Единственное, что радует, — Третьяков пока спит, раньше 12 звонить ему смысла не имеет. Таким образом, неприятное и даже мерзкое действие переходит в разряд отложенных. Я пишу в блокноте: «Кровь. Позв. Т-ву» — и с интересом читаю о событиях, которые произошли в мире в то время, пока я была отлучена от Интернета. Оказывается, запретили ввоз кенгурятины в Россию. Вот это да! Я потрясена этой новостью, как же жить теперь без кенгурятины?..
Наверное, мой отец все же был хорошим отцом. Невзирая на шизофреническое сопротивление мамы, переламывая его ценой собственных невосстановимых нервных клеток, он виделся со мной. Он приезжал почти во все воскресенья, тихо здоровался со своей бывшей женой и ждал, прислонившись к вешалке, пока я одевалась. После новогоднего эпизода у нас папа никогда больше не раздевался.
Я в экстазе натягивала колготки, искала перчатки, шарф и шапку, суетилась и спотыкалась и больше всего боялась, что родители успеют начать скандал из-за моей дурацкой несобранности. В идеале нам нужно было нечто вроде телепортера, как в фильме «Гости из будущего»: щелк — папа материализуется в нашей прихожей, щелк — я полностью облачена для выхода на улицу, щелк — не успевает мама открыть рот, как мы с папой распадаемся на молекулы и вновь собираемся уже где-то очень далеко от мамы. Например, в зоопарке. Или в кино.
В реальности мы добирались до зоопарка или кинотеатра лишь спустя значительное время, и, что самое ужасное, папа успевал столкнуться взглядом с мамой. И на его лице поселялось рассеянно-трагическое выражение. Что, конечно же, было подло по отношению ко мне. Все было подло по отношению ко мне. Почему они не разговаривали? Неужели так трудно сказать друг другу: «Привет, как дела? Ты отлично выглядишь, ты тоже, ну, куда пойдете сегодня, не хочешь кофейку, я вчера такой вкусный торт купила, давай, Андрюш, садись, раздевайся, что ты стоишь, как на казни?»
Они ведь любили друг друга когда-то раньше, жить, наверное, друг без друга не могли. Если бы я могла залезть им в головы, выпотрошить из мозга память, я бы показала маме тот день, когда меня еще не было и когда она долго ждала папиного звонка, и злилась, и плакала, может быть, а потом он все-таки звонил, и приезжал к ней в гости, и они целовались, обнявшись на диване. Вполне возможно, мама даже произносила слова. Она говорила: «Это самый счастливый день в моей жизни!» Да и папа, скорее всего, не молчал. Он говорил: «Я люблю тебя, я не могу без тебя жить». Этот день ведь никуда не исчез, он до сих пор где-то есть, и до сих пор мама сначала ждет звонка, а потом целуется с моим отцом на диване. Она ведь помнит об этом. И он помнит. И, встречаясь, они как будто отрекаются от себя в прошлом, высмеивают сами себя.