С Барсуковым я столкнулся возле ее дома.
— Меня родители заставили, представляешь? — пожаловался я ему, когда мы ехали в лифте. Он покачал головой и насмешливо хмыкнул. Дверь нам открыла Олина мама, удерживавшая за ошейник огромную рвущуюся к нам гавкающую собаку.
— Дэйзи! Дэйзи! — отчаянно уговаривала она и, бросив взгляд на нас с Барсуковым, выкрикнула в потолок: — Оленька! Это — к тебе!
Она потащила собаку на кухню, а из комнаты, откуда доносилась музыка, к нам в коридор выскользнула Оля Семичастных в розовом платье.
— Приветики! — сказала она нам.
— Поздравляю тебя… Семичастных! — глупо пробормотал я.
— Привет! — поздоровался Барсуков. Потом он сделал что-то странное. Повернулся к пустому углу, где никого не было, поклонился и тихо сказал: — Здравствуйте.
— Ты с кем это поздоровался, Барсуков? — заморгала Семичастных. — Там же… нет никого.
— Да, это не важно… — махнул рукой Барсуков.
— Нет, ну с кем?
— Это… с бабушкой какой-то… В общем… — на лице Барсукова появилось выражение, которое я раньше никогда у него не замечал. Он говорил почти шепотом. — У вас тут… бабка живет. Только она невидимая. Страшная, аж жуть! Без зубов, кости торчат ото всюду и с клюкой.
— Чего? — опешила Семичастных.
— Ну, вот… погоди-ка… — он отодвинулся от стены, пропуская кого-то мимо себя. — На кухню, старая, передвинулась, к еде поближе. А ты что, сама что ли не видишь?
— Нет… — испуганно заморгала Семичастных.
— Странно, — нахмурил брови Барсуков. — Очень странно… Даже не знаю… Ну тогда… ночью попробуй! Вот что! Ее в темноте видно будет, честное пионерское!
Семичастных вдруг противно сморщилась и с громким ревом кинулась на кухню. Барсуков невозмутимо начал стягивать с себя куртку.
— Это меня брат научил, — подмигнул он мне. — Они в лагере так девчонок пугали.
Я стоял, не шелохнувшись. Буквально через секунду к нам вышла Олина мама. Вид у нее был самый трагический.
— Славик! — сказала она замогильным тоном. — Тебе лучше уйти. Оля не хочет тебя видеть… И ребята тоже!
— Ладно, — Барсуков снова стал надевать куртку. — Но подарок, раз так, я с собой заберу.
— Проходи, Андрюша! — улыбнулась мне Олина мама.
Мне пришло в голову, что Барсуков это здорово придумал насчет подарка, который можно оставить себе. Мне почему-то тоже захотелось уйти, но Олина мама уже крепко держала меня за рукав одной рукой и тянула в коридор. Пришлось остаться.
Спустя полгода после этого дня рождения выяснилось, что Семичастных потом целый месяц боялась спать в темноте и всегда просила родителей не выключать свет.
А совсем недавно, как раз за несколько недель до того как Старостину пришла в голову мысль создать подпольную организацию, с Барсуковым произошла совсем уж удивительная история, сделавшая его ненадолго знаменитостью.
В нашей школе на три года старше учился парень по фамилии Опарышев, худой с поросячьим лицом и соломенными волосами. Он терпеть не мог малышей, и на глаза ему лучше было не попадаться. Опарышев любил очень больно дать кому-нибудь ногой под зад. При этом он всегда наставительно пояснял:
— Встал в позу — получи дозу.
В туалете, когда какой-нибудь пионер справлял нужду, Опарышев принимался трясти его за плечи, приговаривая:
— Будь, пацан, моряком. Учись ссать при качке.
Еще Опарышев обожал игру, которую сам называл «концлагерь». Я однажды увидел, как он в нее играл с моим одноклассником Витькой Андреевым. Опарышев схватил его за шею, потащил к подоконнику и там, устроившись поудобнее, начал выкручивать ему руку.
— Больно! — ныл Витька.
— Надо говорить «больно, герр комендант», — поправил его Опарышев. — Слышишь? Повтори.
— Больно, герр комендант!
— Молодец, — похвалил Опарышев. — Заключенный номер 56, ты — молодец. Или ты у меня не номер 56?
— Не-е-ет!
— Не «нет», а «да», — строго произнес Опарышев и слегка приналег на Витькину руку.
— Да!
— Да, «герр комендант», — снова поправил Витьку Опарышев и тут же спросил: — Что «да»?
— Номер 56!
— Номер 56, «герр комендант»! — рассердился Опарышев. — Повторяем!
— Номер 56, герр комендант!
— Э-эх, намучился я с тобой. Пшел в камеру! — устало произнес Опарышев и со всех пнул Витьку ногой под зад. Тот отлетел в сторону, упал, потом вскочил на ноги и убежал.
Меня Опарышев поначалу сильно не любил, называл «очкастый хмырь» и пытался играть со мной в свой «концлагерь». Но я выворачивался, отбегал на безопасное расстояние или прятался в классе, куда Опарышев зайти не решался, и начинал оттуда его обзывать.
— Опарышев — кастрат! — кричал я на всю школу. Что такое «кастрат» я точно не знал, но этому ругательному слову специально против Опарышева меня научил Старостин. Опарышев страшно злился, кричал, «что я еще пожалею», действительно, снова ловил меня, давал подзатыльники, выкручивал руки. Я опять вырывался, убегал, и все повторялось по новой. В конце концов, Опарышев, как я понял, сдался и заключил со мной перемирие: он меня не трогает, а я — не обзываюсь. Целый месяц, а может два, я точно не помню, он ни разу не повернулся в мою сторону, как будто просто не замечал. Но однажды он все-таки меня окликнул:
— Эй, Раздвацадуров! Иди-ка сюда!
Я подошел.
Опарышев внимательно оглядел меня с головы до ног и деловым тоном поинтересовался:
— Как учеба? Не хромает?
— Нет! — огрызнулся я.
— Молодец! — похвалил Опарышев и предостерегающе поднял вверх палец. — А вот хамить давай не будем? Ладно?
— Ладно… — согласился я.
— Молодец, говорю.
— Спасибо…
— Не «спасибо», не «спасибо», — огорчился Опарышев. — Надо отвечать «Служу Советскому Союзу!» Понял?
— Понял…
— Ну?
— Служу Советскому Союзу… — уныло повторил я.
— Вот! — удовлетворенно подчеркнул Опарышев. — Вот теперь — действительно молодец!
До той истории с Барсуковым мне всегда приходилось отвечать Опарышеву на его «молодец» «служу Советскому Союзу». И вот как-то раз к нам на урок литературы — мы только успели рассесться по местам — ворвалась пионерзажатая. Ее огромное лицо светилось негодованием.
— Клавдия Васильевна! — громыхнула она уже прямо и дверей. — У нас ЧеПе!
— Ну-ка встали все, поздоровались с Татьяной Андреевной, — велела Клавдия Васильна.
Мы поднялись со своих мест.
— Сели! — тряхнула головой пионерзажатая.