Но дочь приносила пятерки и четверки, по вечерам не загуливала, поступила на подготовительные курсы, а потом и в институт — не первосортный, конечно, — инженеров транспорта, — но на хороший факультет — экономический, кусок хлеба и пресловутое высшее образование обеспечены. Вот только скрытная росла…
Впервые характер проявила на втором курсе. Привела молодого человека, спокойно сказала: «Познакомьтесь, это Ленарт. Он из Эстонии, учится в Тартуском университете, и я туда перевелась, правда, с потерей года. Мы сегодня подали заявление в загс».
Не прошло и года, как Эстония стала заграницей, а вскоре Людмила получила паспорт чужой страны.
Много лет спустя Лина попыталась вспомнить, как жила после отъезда дочери, и не смогла — череда размеренных рабочих дней, домашних забот, однообразных отпусков на черноморских пляжах — «все как у всех».
Пертурбации свободного рынка обошли их стороной: сбережений не было, бюджетники они и есть бюджетники, а уколы да вливания нужны при любых режимах — частников меньше не стало. Но постепенно жизнь менялась не только за окном. Шурин захудалый НИИ получил какой-то заказ, он съездил в Германию в командировку, на работе засиживался допоздна, и иногда вместе с ним в квартиру входил запах коньяка. Лина думала, что выпивки — неизбежные спутники новой работы, относилась к ним легко и радовалась, что деньги в дом, а Шура наконец-то самоутверждается.
Как она была близорука! Как потом корила себя! То, что Шура уже который месяц не дотрагивался до нее, списывала на усталость, небрежность в одежде — на современный стиль… И новые хамоватые интонации, даже грубость молча терпела, потому что знала про мужской климакс, который похлеще как раз подоспевшего ее собственного.
Лина предпочитала заниматься собой. В последнее время она стала полнеть, увлеклась разгрузочными днями, и проснувшись — бегом в туалет, потом на весы для точности контроля.
И вот однажды утром помятый со вчерашнего, с мешками на пол-лица, в майке, которую Лина давно просила на тряпки, вытянутой, линялой, да еще надетой наизнанку, так что буквы на ней выглядели таинственными письменами, Шура остервенело заколотил ногой в дверь уборной:
— Твое дерьмо весит двести грамм! Выходи, а то будешь подтирать лужу!
И щелкнул выключателем.
Лина сжалась и в кромешной темноте каморки впервые поняла, что такое клаустрофобия. Рука не могла совершить до автоматизма знакомых движений: спустить воду, открыть задвижку. А главное — она поняла: это конец. Конец чего, она не могла бы объяснить, но неуловимая, как граница дождя, черта разделила ее жизнь.
Она вышла ледяная внутри и, боком протискиваясь мимо Шуры в комнату, смиренно вздохнула:
— Устала я от твоих штучек!
И тут Шура вмиг стал убийственно спокоен. Мышцы на лице расслабились, даже мешки под глазами будто исчезли. Он размяк, фигура, только что напряженная, как натянутая резинка рогатки, потеряла четкие контуры, расплылась. Он улыбнулся немного вкривь, чуть злорадно, но без настоящей ярости, еще минуту назад по-хозяйски им владевшей, и сказал, странно растягивая слова:
— А вот тут не волнуйся… Скоро отдохнешь…
Лина оторопело и почему-то очень внимательно проследила взглядом, как он прошел в переднюю, порылся в сумке и неторопливо вернулся, неся тоненькую прозрачную папочку. Ловким щелчком, точно рассчитанным и отрепетированным движением, как опытный участник какой-то неведомой игры, Шура послал файлик через весь стол, и он остановил легкое скольжение прямо у Лининой руки. Сквозь прозрачную, но немного смятую корочку она видела официальный бланк: змея, плотоядно обвившая чашу, не оставляла сомнений — бумага медицинская. Вписанных как всегда неразборчивым врачебным почерком слов Лина не могла разобрать, но римская IV и прицепившееся к цифре сокращение «ст.» горели как приговор. В ее зашумевшей голове бился вопрос: «ст.» — это стадия или степень? Как часто бывает в острые моменты: цепляешься мыслью за какую-нибудь мелочь, и она неотвязно свербит, преграждая путь главному…
Шура умер через два месяца. Проклятая «большая химия» съела не только легкие — расползлась по всему организму. Потомственный химик, он и погиб от потомственного рака. Хотя судьба на последнем жизненном отрезке оказалась к нему милосердна. Боли его особенно не мучили, лечиться он за бессмысленностью наотрез отказался и, несмотря на слабость, работал до последнего дня. Там его и настиг спасительный мгновенный инфаркт.
В обеденный перерыв он стоял в очереди в столовой, двигая поднос по металлическим рельсам, и, оседая, опрокинул на себя борщ, рубленый шницель с картофельным пюре, политый кетчупом, и вечный компот из сухофруктов. В тот день было заседание лаборатории, и потому на Шуре был его лучший костюм. Приемщица в химчистке, оформляя срочный заказ, сказала: «Без гарантии», — но, к счастью, пятна от кетчупа с лацканов отошли, и можно было хоронить в этом, почти новом костюме. Лине предлагали устроить поминки все в той же столовой, но она отказалась. Не по-людски. Надо дома.
Когда гости разошлись и уехали санитарки, которым она заплатила, чтобы убрались и вымыли посуду, Лина начала расставлять все по местам. Резким движением она сдернула закрывавшую зеркало шаль. В нем отразилось ее усталое, без косметики, увядшее лицо. Лина плакала, и сквозь слезы, эти текучие, изменчивые линзы, смотрела и смотрела на себя в искаженном кривом зеркале, как в той давней комнате смеха, где она была молодая, изящная, и жизнь впереди…
Лина не очень любила свой переулок, горделиво, но неблагозвучно именуемый улицей Ращупкина. Стандартные девятиэтажки стояли свободно, балконы выходили во дворы, где, как ни странно, еще теплилась патриархальная московская жизнь и старушки на лавочках судачили о соседях. Но приметы новой Москвы уже вторглись в этот микрорайон — дома «бизнес-класса», как вставные золотые зубы, нарушили ровный строй типовых близнецов.
Яркий луч ослепил ее, как будто кто-то из дома напротив поймал зеркальцем солнечный зайчик и теперь развлекался, заставляя уворачиваться от слепящих вспышек. Рабочие в синих комбинезонах ловко сгружали новенькие пластиковые окна со специального грузовичка, и стекла, меняя угол, взблескивали пронзительными лучами. Лина заслонилась рукой. «От Шуры заразилась, — отметила она, машинально переставляя цветочные горшки поближе к первому весеннему солнышку, — его манера выходить из-за стола и пить кофе, стоя у окна».
Лина раздражалась, потом привыкла. Даже иногда спрашивала: «Ну что там показывают?» И выяснилось, что, если каждый день в одно и то же время смотреть на улицу, замечаешь много интересного. Мальчишки идут в школу и, воровато оглянувшись, стягивают с головы шапки, чтобы пофорсить в любую погоду; старушка выводит на прогулку двух такс на общем поводке; парочка встречается у табачного киоска и долго целуется, прежде чем отправиться в сторону метро; привозят в офис воду «Шишкин лес» в огромных бутылях. А какое-то время был прямо-таки сериал. Ровно в половине девятого к серой с темными подтеками панельной девятиэтажке подкатывал джип, уместный разве что для сафари в какой-нибудь Кении. Оттуда выскакивали два дюжих молодца, обтянутых тесноватыми для накачанных мускулов пиджаками, шли в дом, а водитель оставался за рулем, но не в расслабленной позе, с какой полдня скучают у контор водители начальственных авто, а подобравшись, с прямой спиной. Минут через пять из подъезда под конвоем набычившихся верзил стремительно выходил маленький человечек и исчезал в недрах гигантского джипа, который срывался с места, едва успевала захлопнуться дверца за охранником. Человечек казался изо дня в день все меньше, он втягивал голову в плечи и быстро семенил ногами, потому что на один великанский шаг приходилось два-три его шажочка. «Вот она, цена успеха и богатства, — с явным удовольствием констатировал Шура, — этот лилипутик живет, как подпольщик в тылу врага, даром что под конвоем». А потом развлечение прекратилось, и они перебирали варианты: все-таки хлопнули бедолагу, разорился или же просто перебрался в дом для себе подобных.