А слова все не придумывались. И дорога, окаймленная по бокам магнолиями и кипарисами, вела меня дальше, прочь от столь любимого мною города, вела над морем.
Вскоре я остановился перед проемом в высоком поржавевшем заборе. В этом месте, должно быть, стояли ворота, которые закрывались на ночь и открывались утром. Здесь же валялся квадрат жести, с разъеденной временем, дождями и жарой надписью на каком-то языке или даже на нескольких. Только с краю можно было прочитать: «гарден»… Сад, одним словом.
Зайдя на территорию ботанического сада, я увидел перед собою несколько когда-то аккуратных дорожек, узеньких и изворотливых, обходящих бывшие клумбы и места произрастания редких растений. Я пошел по той, что вела вниз, к морю.
Тропинка словно водила меня за нос, крутилась то в одну, то в другую сторону, и в какой-то момент мне даже показалось, что она закручивается спиралью, заставляя меня ходить сужающимися кругами, но впечатление такое возникло то ли от усталости, то ли от вина, выпитого в компании с генералом. Когда голова действительно закружилась, я остановился, глядя себе под ноги, подождал, пока головокружение прекратится, а только потом огляделся вокруг. И сказка возникла в пространствах, меня окружающих: из земли высовывались причудливые камни, взобравшись на них, цвели кактусы, цвели они невероятно обильно и у многих размеры цветков были таковы, что закрывали полностью тела этих колючих уродцев, а чуть выше взвивались вверх по стволам кустов и деревьев буйные африканские суккуленты, толстые листья которых, опав, тут же укоренились и дали новые бесконечные побеги и уже казалось, что это зеленое воинство атакует небо и не уйти небу никуда, даже низкие облака, если прогонит их с моря ветер, не спасут родину звезд и луны от упорно рвущейся вверх зелени. А там, среди мощных ветвей высоких деревьев, названия которых были мне не известны, среди лианистых паразитов, оплетавших эти ветви, открывали свои агрессивно-прекрасные зевы разноцветные орхидеи. Я почувствовал себя в Африке, и восхищение мое смешалось с искренним любопытством. Я разглядывал широко открытыми, чуть пьяными глазами раскрывшийся предо мною зеленый мир и уже с легкостью представлял себе то или иное растение в горшке, стоящем на подоконнике моего гостиничного номера, а потом даже – на многочисленных подоконниках и террасе моего особняка, – это когда я уже стану постоянным жителем города. Я снова становился свободнее, хотя не так давно верил, что уже более свободным человек быть не может. Но, видимо, нет пределов у ощущения свободы и – только захоти, только попроси меня – ей-богу, сделаю два прыжка для разгона и, расставив руки в стороны, как крылья, воспарю над этим заброшенным ботаническим садом, над этим заброшенным миром, отказавшимся от своих естественных ценностей, от памятников старины, от памяти великих и малых наций. И поднявшись над ним, затаив дыхание, буду искать глазами свое счастье, свое место в этом мире, город, приютивший меня, террасу красивого особняка на склоне горы, спускающейся к морю. А потом, уже найдя глазами все это и насмотревшись вдоволь, опущусь на булыжник возле кафе со стеклянной стенкой и, зайдя и присев на свое (обязательно всегда свое!) место за столиком, буду ждать прихода Ирины, несущей мне кофе со взбитыми сливками, бодрость и ясность мысли, дарящей мне даже то, чего я не заслуживаю!..
Да, коктейль из заброшенного ботсада и виноградного вина был великолепен, такой легкости я в себе не чувствовал уже давно.
И, не спеша идя дальше по той же дорожке, я упивался изысканностью и совершенством мира, растущего вокруг.
И снова я подумал о гимне, но теперь эта мысль показалась мне такой мелочной, такой незначительной на фоне искрометной флоры, что как-то само собой ушло на этот день из моей головы слово «гимн», освободив меня от раздумий и поисков.
В одном месте я присел на корточки и разглядел в зелени деревянные таблички с вечной латынью имен и фамилий жителей этого сада. Я сам себе произнес эти имена и вспомнил слова Ирины о том, что красивые имена не могут принадлежать одной нации. Эти имена явно принадлежали всему миру и это подтвердило правоту моей «балерины». Я даже присмотрелся к другим табличкам, внутренне готовясь увидеть на одной из них выписанное латинскими буквами имя ИРИНА, или ИРИНИЯ, но имена растений были длиннее и барочнее, среди них красовались Артензии, Астрофитумы, Эуфорбии.
Краски, звуки, окружавшие меня в этом месте, были совершенно земными, но это было совершенно не похоже на то, что встречалось моему взгляду на протяжении всей предыдущей жизни, это было другим, словно есть и было две земли: одна собственно ЗЕМЛЯ, а другая – место обитания ГОМО САПИЕНС, место, которое заслужил этот вид, настолько талантливый, насколько и порочный.
Идя дальше, то и дело останавливаясь, дыша запахами орхидей и экзотичных смол, я приблизился к указателю, который настойчиво советовал повернуть налево и пойти вдоль другой тропы. К сожалению, надпись, некогда украшавшая указатель, исчезла. Может, будь я в состоянии прочитать эту надпись, мой интерес к указанному направлению был бы невелик. Но ржавчина поверх уже невидимого слова создавала тайну, загадку, а идти мне было легко, спешить я не спешил, и вот так, даже и не задумываясь, я ступил на рекомендованную молчаливым указателем тропу и покарабкался вверх.
Тропа, впрочем, не только поднималась, но и приспускалась к морю. Шла она примерно на одном уровне, колеблясь в пределах десяти метров. И привела меня к большому щиту перед открытыми навечно железными воротами. На щите было что-то нарисовано. По сохранившимся линиям я смог определить, что там некогда изображено было животное, но угадать – какое именно животное нарисовано – оказалось выше моей догадливости.
Войдя в ворота, я уткнулся носом в ржавый барьер, над которым монументально, и самое удивительное: при полном отсутствии ржавчины, красовалась надпись на английском языке: «Животных не кормить!»
Я подошел ближе и заглянул сквозь ржавую сетку внутрь вольера. Было совершенно глупо ожидать увидеть здесь животных заброшенного зоосада. Тем более, что кто-то просил их «не кормить», кто-то, кто явно не кормил их уже много лет. Но глаза мои отыскали бывшего жителя этого вольера – крупный белый скелет, на котором кое-где еще держались кусочки пергаментной кожи с клочьями шерсти, лежал в правом дальнем углу. Я инстинктивно втянул носом воздух этого места, готовый сделать шаг назад, почувствовав отвратительный запах разложения, но воздух был тот же и даже показался мне чуть слаще, чем среди орхидей.
Медленно бредя вдоль бесконечно сменяющих друг друга вольеров, я отыскивал глазами белые кости бывших обитателей и тут же шел дальше. Странное ощущение возникло во мне, сменив радость от пребывания в ботсаду. Ощущение-догадка о том, что человек, придумавший концлагеря и лагеря для интернированных лиц, был большим любителем животных и очень частым посетителем зверинцев. Может, он любил и людей, может быть, он любил и людей не меньше, чем животных. И, возможно, иногда по воскресеньям отправлялся с семьею на автомобиле к заграждениям ближайшего лагеря, и там они – он, его жена и двое подрастающих детей – гуляли вдоль колючих заграждений, вдоль человеческих вольеров, над которыми так же возвышался плакат-предупреждение: «Животных не кормить». И, нагулявшись вдоволь, он заводил мотор своего автомобиля и вез свою семью в ближайший ресторанчик, где, перед семейным воскресным обедом, взяв друг друга за руки, уже сидя за столом, они шептали молитву, благодаря Господа за пищу, данную им днесь. А потом ели. И что-то еще было у них вечером: может, театр, может, кино. И так шла жизнь, оставляя заброшенную флору цвести, а заброшенную фауну – вымирать.