Я пошел в умывалку, глотнул водицы, хорошенько прополоскал рот. Я думал, что ее попа полновата, а грудь маловата, но в этом есть утонченное обаяние.
Мы с ней сидели и разговаривали. Ее зовут Маша.
– А ты ведь на моем потоке учишься?
– Нет, я, вообще-то, на историческом.
– Тоже на первом курсе?
– Да.
– М-м. А ты с Первого Снега шла?
– Ага.
Я встал и начал ходить по комнате.
– А я вот, как тебя сейчас увидел, понял: все – судьба. Правда ведь? Давай будем с тобой любить друг друга большой и светлой любовью.
– Ну, не знаю.
– Да-да. Разве не ясно, что так все и должно было быть. Только мы пока не будем целоваться, а то от меня, наверное, перегаром прет, жуть.
– Да я и не предлагала.
Потом мы говорили о всякой ерунде. О книгах. Она любит Эдгара По. Эдгар По? Пусть, отчего не любить. Он славный, этот Эдгар По. Чудный, отчего ж его не любить. Она спросила, может, включим музыку? У нее есть кассета с собой. Только я, наверное, не люблю Носкова. Нет, отчего не любить. Я люблю Носкова, как мать. Особенно ту песню люблю, ну, ту, помнишь? Она подумала и сказала, какую песню я люблю. Ну, конечно, конечно, я люблю эту песню, так я отца и бабушку даже не люблю, как эту песню.
Потом в дверь постучали. Там стоял парень, около тридцатника, невысокий, плотный, краснолицый, но приятный.
– А где Проказов? – спросил он.
– Я за него.
– А где он?
– Там у них Первый Снег или типа того. Не будет, думаю, его сегодня. Бухать будет.
Краснолицый огорчился:
– А я из Белова (город такой у нас в области), как и он. Выпить хотел с ним.
– Ну, выпей с нами. Я за него.
Он зашел – Боря. Женя, Маша. Он раньше тоже учился на историческом здесь. Отлично, пили крепкое вино. Боря много говорил про исторический факультет, поднимая палец и подчеркнуто четко произнося слова:
– Историков, что хорошо, учат учиться. Всех других просто учат, а историков учат учиться. Историк готов ко всему в жизни…
Боря говорить любил, и говорил. Мы все выпили, и он ушел.
– Я уже начал ревновать, – говорю Маше.
– Это еще к чему?
– Ну, что вы историки, а я нет. Я уже ревную, даже когда с тобой кто-то говорит.
Я хотел поцеловать ее.
– Но ты же сказал, что от тебя пахнет перегаром.
– Хорошо.
Я пошел, взял на полке зубную пасту, набрал ее в рот. Набрал в рот воды из кружки, которую я наполнил, когда был в умывалке. Я полоскал рот и думал, куда бы сплюнуть. Было некуда. Я пошел к окну, залез на табурет, но упал. Маша веселилась, упал и магнитофон с подоконника, Носков замолк. Я поднял табурет, встал на него. Открыл форточку, залез на подоконник и сплюнул в темный октябрьский вечер.
Мы целовались, лежали на кровати и целовались. И она говорила, что никто не называл ее своей девушкой. А я говорил: только ты же не будешь мне изменять? И говорил, что буду писать нежные сопливые стихи, исписывать рулоны туалетной бумаги. Никто никогда не посвящал ей стихов, говорила она. У нее на спине, ближе к попе, оказалась татуировка, значок супермена. И милые белые трусики с кружевами. И я говорил, что вот так, мы теперь будем любить друг друга вечно, только не вздумай мне изменять. И мы могли бы заняться сексом, но я зачем-то сам сказал, что лучше это сделать через две недели, мне казалось, что так должно быть. И мы опять целовались, с такой страстью и, как мне казалось, в то же время в нежной невинной атмосфере, а потом ей надо было уходить. И я завидовал Носкову, которого она уносила с собой в сумочке.
4
– Евген, приятно видеть тебя трезвым, – сказал мне Миша на следующий день.
Мы говорили и пили чай.
Мне не нужно было пьянствовать теперь. Любовь, все такое, да и денег не было. Я мечтал, валялся полдня на кровати, Миша то уходил, то приходил, Юра был на учебе. Проказова не было. Миша сказал мне:
– Евген, ты был отвратителен вчера. Зачем-то пристал к Наде и начал говорить ей в таких жутких словах, мол, почему не всем девушкам нравится сосать. И прочую гадость. Она в шоке была.
– Да ладно, Миш.
В нем есть что-то такое романтическо-толстогубое. Но он тип славный.
А я пролил чай на пол, хотел вытереть.
– Где взять тряпку? – спросил я у Миши.
– Вон, на батарее.
Я подошел к батарее:
– Трусами?
– Нет, тряпкой.
– А чьи это трусы?
– Мои.
– Черт, Миша, ты сам отвратен. Ты не знаешь, как надо делать: берешь бумажку. Хоба. Смотришь, если она коричневеет – еще разок, другой. Хоба. И так, пока бумажка не выйдет из твоего зада белой. Или хотя бы стирай трусы нормально.
– Фу, Евген, какая гадость!
– Об этом даже в книгах пишут. Так все люди делать должны.
– Ну и дрянь ты читаешь.
– Я думал, что у всех людей заложено от природы умение вытирать задницу. Но тебя это обошло.
– Все, Евген. Сейчас начнешь!
Ох, уж мне эти губасто-романтики! Готовы срать под себя, но говно при них говном не называйте! Пытаясь заставить себя считать, что на самом деле на его трусах была ржавчина от батареи, я взял тряпку и вытер чай:
– Миш, ладно, извинись там перед Надей за меня. И перед Юлей. Короче: перед всеми.
А ведь и в самом деле, скорее всего – это была ржавчина.
Потом пришел возбужденный и пьяный Проказов. Он говорил, почти кричал:
– Я сегодня признался ей в любви. Я признался ей, я сказал, что она воплощение ангельской красоты на земле.
Дрюча разувался, снимал куртку.
– Она придет через два часа. Ей нужно подумать над этим. Мне нужно поспать, я давно не спал. Я ЛЮБЛЮ ЕЕ ТАК, КАК НИКТО НЕ ЛЮБИЛ. Любовь всей моей жизни.
– Опять любовь всей жизни, – сказал Миша тоном, как будто внезапно захотел в туалет.
– Я люблю ее. – Проказов лег на кровать, потом опять встал. – Она воплощение ангельской красоты на земле. Лида – ее я люблю.
– Это, – спросил я, – та, которую мы эпатировали? Перед которой мы целовались?
– Да.
– Проказов, грязный ты педераст, – сказал Миша.
– Для меня это был первый и последний раз, когда я целовался не с девушкой, – сказал я, – исключительно ради эпатажа. Это лишь утвердило меня в моей гетеросексуальности, по правде говоря.
– Да он не очень-то хорошо целуется, – сказал Дрюча.