Достаточно. Как я уже сказал, вам ни к чему все это читать. Тем более что все это — неправда.
19
Да, все неправда, но знаете что, кажется, я начинаю кое-чего соображать в писательском ремесле. И уже подумываю, а не последовать ли примеру Каролины и не возродить ли в Уотфорде студию литературного творчества. По-моему, предыдущая глава — особенно местами — ничем не хуже рассказца моей бывшей о нашем отдыхе в Ирландии. Надеюсь, вы оценили в абзаце про секс фразу «я забываю» в начале каждого предложения? Насколько мне известно, это и называется «хорошо пишет». И мне пришлось попотеть, чтобы выдумать этот приемчик.
Должен признаться, я получил удовольствие. Никогда не думал, что сочинительство — настолько приятное занятие. Я по-настоящему увлекся, фантазируя насчет Элисон, нашей ночи страсти и последующей совместной жизни. Временами мне даже чудилось, что я снова у нее дома, в ее спальне, и все происходящее с нами реально… уж куда реальнее, чем противная, убогая и офигительно предсказуемая правда.
Я стоял, словно мраморная глыба, пока она изо всех сил старалась меня расшевелить.
В конце концов она сдалась и поднялась наверх со словами:
— У меня такое чувство, что я здесь зря теряю время, но на всякий случай, Макс, дверь моей спальни не заперта.
Минут за десять я почти прикончил виски, а потом двинул в прихожую за своим чемоданом.
И тут я понял, что не знаю, где мне спать. Тогда я поплелся в гостиную, сел на Г-образный диван и обхватил голову руками.
Просидев так довольно долго, я решил, что можно рухнуть и на диван, после чего распахнул чемодан в поисках туалетных принадлежностей, но вместо них мне под руку попалась голубая отцовская папка.
Я глянул на стихи, но, как всегда, не понял в них ни слова.
Затем я уставился на заглавие сочинения в прозе — «„Восход солнца“: Мемуарный отрывок». Я догадывался, что мне не понравится то, что я там найду.
Над моей головой Элисон шлепала босыми ногами по полу, готовясь ко сну.
Я подождал, пока она уляжется, хлебнул еще виски и выждал еще минут десять-пятнадцать, чтобы отправиться наверх в ванную. Выйдя из ванной, я постоял у открытой двери ее спальни. Элисон ровно, едва слышно дышала во сне — я бы не различил на слух ее дыхания, если бы не полная тишина в доме. Затем на цыпочках я спустился вниз, опять открыл папку и опять уставился на страницу с заглавием.
Последнее, что помню: резко прозвучавший в ночи хруст за окном — мимо дома по запорошенной снегом улице проехала машина.
А потом я взялся читать.
ВОЗДУХ: Восход солнца
Июнь, 1987 г.
На прошлой неделе мне пришлось наведаться на Стрэнд, в Центральный Лондон, чтобы оформить последние бумаги для отъезда в Австралию; теперь уже недолго ждать, всего через несколько дней я покину наконец эту страну — возможно, навсегда. Однако вылазка в Лондон пробудила некие весьма значимые воспоминания, и я чувствую, что мне необходимо их записать, прежде чем я уеду.
Завершение формальностей в австралийском посольстве отняло куда меньше времени, чем я ожидал; до вечернего поезда оставалось целых полдня, и я решил прогуляться по Сити. Скорее всего, по той причине, что в молодости с этим районом меня многое связывало. У меня с собой был фотоаппарат — надежнейший «Кодак-Ретина-Рефлекс IV», купленный в 1960-х и до сих пор не выдавший ни одного плохого снимка, — и мне захотелось увековечить на пленке столь знакомые прежде места… если, конечно, от них хоть что-нибудь сохранилось.
Шагая по исхоженному некогда маршруту (вниз по Флит-стрит под палящим солнцем, вверх по Ладгейт-хилл, затем мимо собора Св. Павла в густой тени, которую отбрасывают его мощные стены, и далее по улице Чипсайд), — шагая так, я размышлял, сколько же лет я здесь не был. Около тридцати. А если быть точным, двадцать семь. Все здесь изменилось за это время. Абсолютно все. Ставший центром моей вселенной на несколько чрезвычайно насыщенных, беспокойных месяцев в самом конце 1950-х, старый лондонский Сити пережил революцию, которая даже в те далекие годы считалась давно назревшей. Революцию в архитектуре, в моде и теперь, на последнем этапе, — по крайней мере, так пишут в газетах — в методах и стиле работы. Все прекрасные, выдающиеся старые здания остались на месте — Гилдхолл, Мэншен-хаус,
[31]
Королевская биржа и церковь Сент-Мари-ле-Боу, — но между ними втиснулись десятки блочных башен. Некоторые были возведены еще в старозаветных 60-х, другие — совсем новенькие, устремленные ввысь, чистенькие, блестящие, как и само десятилетие, в которое мы ныне имеем счастье обретаться. Мужчины на улицах (женщин здесь по-прежнему не очень много) все одеты в костюмы, но их костюмы лучше сидят и выглядят более броско, чем во времена моей молодости, — и ни одного котелка. Что касается методов и стиля работы… Теперь, если СМИ не врут, все операции совершаются на экране. Встречи лицом к лицу и крепкие рукопожатия в зале биржи остались в прошлом. В клубе «Грэшем» более не намечают сделок за портвейном и сигарами, в «Георге и коршуне» более не судачат о чужом бизнесе, благовоспитанно понизив голос. Брокеры обедают на рабочем месте, куда им доставляют по смешным ценам бутерброды, обернутые в целлофан; таким образом, они ни на секунду не отрывают остекленевшего взгляда от экрана, на котором скачут, бесконечно сменяя друг друга, цифры прибыли и убытков. Какая роль досталась бы мне, невежественному пареньку двадцати одного года, попади я в этот лихорадочный, нетерпеливый новый мир?
Да, мне было всего лишь двадцать один, когда я впервые приехал в Лондон. Ближе к концу 1958-го, точной даты не помню. Университетского образования я не получил и после школы два года прозябал в качестве мелкого конторского служащего в Личфилде, изнывая от скуки. Но дремавшая во мне склонность к бунту (полагаю, это был юношеский страх оказаться навеки погребенным в провинциальной глуши) вырвала меня из тиши родного города и отчего дома и поволокла в Лондон — на поиски счастья, как принято выражаться. Впрочем, не столько счастья, сколько чего-то более неуловимого и нематериального — призвания; словом, на поиски судьбы. Ведь я, не ставя в известность родных (друзьям я бы тоже ничего не сказал, но таковых у меня не водилось), начал писать. Сочинять! Такой наглости мои родители не потерпели бы. Отец безжалостно издевался бы надо мной, и окончательно рассвирепел, узнай он о моей инстинктивной тяге к поэзии, и не просто к поэзии, это бы еще куда ни шло, но к «современной» поэзии — явно бесформенной, явно бессмысленной отрыжке культуры, которую более всего прочего ненавидели и презирали обыватели из низших слоев общества. В 1960-х в Личфилде, городе, где родился Сэмюэль Джонсон, начинающему поэту ловить было нечего; и напротив, в Лондоне, по слухам, поэтов было пруд пруди. Я воображал долгие беседы, подогреваемые вином, с собратьями-писателями в комнатушках южных предместий Лондона, упоительные вечера в богемных пабах Сохо с чтением стихов в густом табачном дыму. Мне виделась жизнь, в которой я был самим собой, а мое дерзкое заявление «я — поэт» не вызывало у окружающих ни испуга, ни насмешки.