Клэр молча кивнула, глядя, как парочка мчится в сторону Первой авеню, пасуя друг другу часы, как футбольный мяч. Она погладила свой беременный живот. И подышала на стекло.
С тех пор прошло десять с лишним месяцев. Теперь мы живем на краю поля. За полем — горы. Сквозь планки нашего забора пробиваются голубые цветы с колючими стеблями, в воздухе жужжат трудяги-пчелы, над деревьями висит косматое молочно-голубое небо. Горы — старые. Скругленные ветрами и дождями. В них нет ни капли бунтарского величия, свойственного более молодым и фотогеничным кряжам. Они отбрасывают гладкую ровную тень и совсем не ассоциируются со скрежетом тектонических сдвигов. Они равномерно покрыты соснами и отрезают от неба невысокие скромные полукружья.
— Не люблю виды! — говорит Клэр. — Это так банально!
Она стоит за мной в некошеной траве. Это наш первый апрель на новом месте, и это уже новая Клэр: она стала резче и саркастичнее. А еще говорят, что материнство делает женщину мягче.
— Брось! — говорю я ей. — Ты не права.
Над домом парят две вороны. Одна издает пронзительный режущий крик, как будто железом провели по железу.
— Кретинки, — говорит Клэр, — пожиратели падали. Ждут не дождутся, когда первый из нас умрет от скуки.
By the time we got to Woodstock,
we were half a million strong,
and everywhere there was song
and celebration,
[44]
—
нежно пою я ей в ухо.
— Перестань.
Она отмахивается от моего пения, как от зловредной вороны. Я слышу, как звякают ее серебряные браслеты.
— Вот уж кем не думала стать на старости лет, — говорит она, — так это хиппи.
— Знаешь, это не самое худшее, что бывает, — говорю я.
— Мы опоздали, — объявляет она. — Ласточки опять превращаются в истребители. Разве ты не видишь, что происходит? Скоро весь тот холм застроят коттеджами, я тебе точно говорю.
— Не думаю. Откуда возьмется столько покупателей?
Она смотрит на горы, как будто на них мелкими четкими буквами написано все, что случится в будущем. Она щурится. На какой-то миг она становится вылитой фермершей — вся сухожилия и подозрительность. Таким женщинам плевать на наряды и макияж. Она могла бы быть матерью моей матери, с неодобрением озирающей безграничные пространства, лежащие за пределами ее висконсинских владений.
— Но мы ведь рассчитываем, что у «Домашнего кафе» не будет проблем с клиентами. Господи, неужели мы действительно его так назвали?
— Людям это понравится, — говорю я.
— Все это так странно! Так немодно и — странно.
— Ну, как бы да.
— Без всяких «как бы».
Она такая резкая и злая, такая ни на кого больше не похожая, что я вздрагиваю от беззаконного спазма счастья. Она такая настоящая, такая Клэр. Я исполняю короткий судорожный танец, не имеющий ничего общего ни с грацией, ни с загадочными и непреложными законами ритма, — дергаюсь, как деревянная марионетка. Клэр делает большие глаза — маска удивленной жены. Каждый день приносит что-то новое.
— Ну что ж, — говорит она, — отрадно, что хотя бы одному из нас хорошо.
— А почему мне должно быть плохо? — отвечаю я. — Ведь теперь мы действительно чем-то стали, то есть я хочу сказать, что мы теперь не сможем просто взять и разбежаться в разные стороны, даже если кому-то из нас троих придет такая фантазия.
— Хотелось бы верить, — говорит она.
— Знаешь, о чем я думаю? Хорошо бы превратить сарай в отдельный домик, чтобы Элис тоже смогла перебраться сюда, когда ей надоест ее бизнес.
— Разумеется. А потом надо будет построить еще один дом для моей учительницы четвертого класса.
— Клэр! — говорю я.
— Мм?
— Ведь на самом деле ты счастлива, правда? В смысле, я хочу сказать, ведь это наша жизнь, да?
— О да. Это наша жизнь. Но ты же меня знаешь, я всегда чем-нибудь недовольна. Так уж я устроена.
— Понятно.
Мы еще какое-то время разглядываем горы, а потом поворачиваемся и идем к дому. Он такой старый, что даже его призраки и те давно растаяли в стенах. Чувствуется, что он служит вместилищем не чьего-то личного горя, а спрессованного бытия десяти разных поколений с их обедами и ссорами, рожденьями и последними вздохами. Сейчас мы присутствуем при постыдном браке старых и новых разочарований. Трухлявые половицы соседствуют с оранжевым кухонным линолеумом и псевдоиспанскими шкафчиками под дерево. Мы собираемся отремонтировать дом постепенно на будущие доходы от ресторана. Мы — силы порядка. Мы прибыли сюда из города, вооруженные талантом, знанием и верой в будущее. Джонатан и Клэр осматривают дом и рассуждают, как и что переделать. Они спорят, где и как установить каминную доску, специально привезенную сюда на грузовике из Гудзона. Не то чтобы я был противником прогресса, но меня вполне устраивает и то, что есть: изъеденные жуками половицы; синтетическая панельная обивка, являющая собой материальное воплощение грусти и лени. Дом, стоящий посреди заросшего участка в четыре акра, идеально гармонирует со старыми горами. Он такой же жалкий и приниженный. Его тоже сточило время.
— Я вот думаю, — говорит Клэр, — что, если выкрасить оконные стекла в синий цвет? Знаешь, в такой кобальтово-синий? Или это будет слишком вызывающе?
— Посоветуйся с Джонатаном, — отвечаю я. — Он лучше меня в этом разбирается.
Она кивает.
— Бобби, — говорит она.
— Что?
— Не знаю. Вот я хожу по этому участку, и мне кажется, что я на крыле самолета. На высоте девять тысяч метров. По-моему, у вас с Джонатаном нет такого ощущения, а жаль.
Из дома доносится детский плач.
— Наверное, в этом-то все и дело, — говорит Клэр. — До сих пор за мои ошибки приходилось расплачиваться только мне самой, от меня никто еще в такой степени не зависел.
— Но это же естественно, — говорю я. — Поверь мне, все замечательно. Ей-богу!
Она неуверенно кивает. Ее умение принимать решения по-прежнему сильно уступает ее способности беспокоиться. Эта постоянная тревожность делает ее раздражительной. Она словно нарочно старается устроить все так, чтобы оправдались ее самые худшие предчувствия.
— Пойдем посмотрим, как там Джонатан с ней управляется, — говорит она.
— Да. Конечно.
Мы идем в дом. Дверь открывается прямо в гостиную, большой обшарпанный параллелепипед, по-прежнему обклеенный обоями с сердитыми красными орлами и синими барабанами. В это время суток она всегда наполнена косыми квадратами света, прорезающего ее с трех сторон. Джонатан с Ребеккой на руках кружит по комнате. Ее голова лежит у него на плече. Она захлебывается от дикого рева, похожего на приступы подавленной икоты.