— Раз ты пьешь, я тоже выпью, — сказал я.
Я услышал характерное бульканье бурбона, выливающегося из горлышка одноквартовой бутылки.
— В торговом центре идет «Надежда и слава», — сказал отец.
— Если хочешь, можно съездить на утренний сеанс, — предложил я. — Заодно и от солнца спрячемся.
— Давай, — согласился он, протягивая мне бокал.
— Знаете, ребята, — сказал я, — мне что-то правда не хочется планировать ваши похороны.
— Ну ты не очень-то переживай по этому поводу. Может, к тому времени, как мы умрем, ты уже где-нибудь осядешь. Просто похорони нас не очень далеко от своего дома.
— А что, если я вообще нигде не осяду?
— Осядешь. Поверь мне, рано или поздно это случится.
— Схожу посмотрю, не нужна ли моя помощь на кухне, — сказал я.
— Давай.
— Просто я правда понятия не имею, где буду жить, — сказал я. — Ни малейшего. Может, я поселюсь в Шри-Ланке.
— Ну и замечательно! Пока молод, надо путешествовать.
Отец снова бросил кости и подосадовал на невезение.
— Я уже не так молод, — сказал я.
— Ха! Ты так думаешь?
На кухне мать с выражением усталой сосредоточенности на лице сушила салат — словно пеленала десятого ребенка. Я остановился рядом с ней возле раковины. От матери исходил сухой хрупкий запах, как от палых листьев.
— Привет, — сказал я.
— Ты только посмотри — вот это здесь называют салатом, — сказала она. — Я обошла три магазина. Этот еще лучше других. Можно подумать, что всю дорогу до Финикса его били палкой.
Она придала своей жалобе игривую интонацию. Последнее время, когда я приезжал домой, сначала в Кливленд, а теперь в Финикс, она бывала то ироничной, то подчеркнуто дружественной.
— Печально, — отозвался я.
Мы помолчали, пока отец не поднялся с кресла и не пошел наверх. Когда он был вне зоны слышимости, мать сказала:
— Ну, как дела? Как Бобби?
— Нормально. У Бобби все хорошо. Все отлично.
— Хорошо, — сказала она и энергично кивнула с таким видом, словно мой ответ был совершенно исчерпывающим.
— Мама, — сказал я.
— Да?
— Честно говоря, я… мне… даже не знаю. Мне иногда ужасно одиноко в Нью-Йорке.
— Понимаю, — ответила она. — Трудно избежать чувства одиночества. Где бы ты ни находился.
Она начала резать огурец на поразительно тонкие прозрачные ломтики. Огурец словно вспыхивал под лезвием.
— Знаешь, о чем я думаю последнее время? — сказал я. — Почему у вас с отцом так мало друзей? В детстве мне иногда казалось, что нас высадили на какой-то неизвестной планете. Как ту семью в старом телесериале.
— Что-то не припомню такого сериала, — сказала она. — Если бы у тебя был ребенок, дом и собственное дело, я думаю, у тебя бы тоже не было сил носиться по городу в поисках новых знакомств. А потом, когда твоим детям исполняется восемнадцать лет, они пакуют чемодан и уезжают.
— Естественно, — сказал я. — А чего еще ты ожидала?
Она рассмеялась.
— Уезжают, если ты правильно их воспитала, — сказала она весело. — Дорогой, никто и не предполагал, что, окончив колледж, ты снова вселишься в свою комнату.
В нашей семье было не принято ссориться, мы всегда — и чем дальше, тем сильнее — старались подладиться друг под друга.
— Я просто думаю, может, большего и не надо, — сказал я. — Квартира, работа, несколько человек, которых любишь. Чего еще желать?
— По мне, звучит неплохо, — отозвалась она.
— Мама, — спросил я. — Когда ты поняла, что хочешь выйти замуж за отца?
Она не отвечала, наверное, целую минуту. Дорезала огурец и принялась за помидор.
— Знаешь, — сказала она наконец, — я до сих пор еще этого не поняла. Я все еще думаю.
— Перестань! Серьезно.
— Ну хорошо. Как ты знаешь, мне едва исполнилось семнадцать, а отцу было двадцать шесть. Он сделал мне предложение во время нашей четвертой встречи. Я помню, что спустя целую неделю после Дня труда на мне были белые туфли. И от этого я чувствовала себя и глупо, и вызывающе. Мы сидели в машине, и я изображала задумчивость, хотя на самом деле единственное, что меня в тот момент волновало, были эти распроклятые туфли, а отец повернулся ко мне и сказал: «А почему бы нам не пожениться?» Вот и все.
— И что ты ответила?
Она потянулась за вторым помидором.
— Ничего. Я была потрясена, и мне было ужасно стыдно — беспокоиться о каких-то туфлях в такой ответственный момент. Помню, у меня еще мелькнула мысль: «Я самая неромантичная девушка на свете». Я сказала, что мне нужно подумать, и вскоре поняла, что не могу найти ни одного аргумента против. И мы поженились.
— Ты была в него влюблена? — спросил я.
Она поджала губы, как будто мой вопрос был бестактным.
— Я была совсем девочкой, — ответила она. — Ну да, конечно, он мне ужасно нравился. Никто не мог меня рассмешить так, как он. Помнишь, каким серьезным всегда был дедушка? А потом, у отца были тогда такие чудные каштановые волосы.
— Ты чувствовала, что из всех мужчин на земле именно он — тот, кто тебе нужен? — спросил я. — Тебе никогда не приходило в голову, что, может быть, это ошибка и что все последующее будет теперь отклонением от твоей подлинной жизни, как бы движением по касательной?
Она отмахнулась от моего вопроса, как от неповоротливой, но настырной мухи. Ее пальцы были красными от помидорной мякоти.
— Мы тогда не задавались такими глобальными вопросами, — сказала она. — Разве можно и решать, и обдумывать, и планировать столько всего сразу?
Я услышал, как наверху отец спустил воду в туалете. Через минуту он опять вернется в гостиную для очередной партии в ятзи.
— Как он, как тебе кажется? — спросил я мать.
— По-разному.
— Выглядит он неплохо.
— Это потому, что ты приехал. Рубин говорит, что эмфизема вообще непонятная болезнь. Она может вдруг взять и пройти. Сама собой.
— По-твоему, он выздоравливает?
— Нет. Но это может произойти. Он может начать выздоравливать в любой момент.
— А как ты?
— Я? Меня ничто не берет. Я так хорошо себя чувствую, что даже как-то стыдно.
— Я не о том. Ты хотела устроиться на работу. Помнишь, ты говорила что-то о риэлторской школе.
— Да. Я по-прежнему хочу сходить туда и все выяснить. Но тогда отцу придется целый день сидеть одному. Смешно! Он всегда был таким самостоятельным. Так много времени проводил в своем кинотеатре. Мне казалось, ему нравится независимость. А теперь, стоит мне задержаться в магазине, он начинает нервничать.