Подъезд дома, где живет Ричард, как всегда, ассоциируется у Клариссы со словом «убогий». Даже смешно, насколько идеально это место иллюстрирует понятие убогости. Его жалкость настолько пугающе очевидна, что и по прошествии многих лет продолжает слегка удивлять, как удивляет редкое и значительное произведение искусства просто в силу своей неизменности, своей абсолютной самотождественности на фоне быстротекущего времени. Вот и здесь все те же бежевые стены, напоминающие по цвету печенье из аррорута; та же флуоресцентная панель, разбрызгивающая свой водянистый свет. Тот факт, что этот маленький и тесный холл дешево и не слишком старательно отремонтировали лет десять назад, лишь усугубил положение — стало намного хуже. Белый с навсегда въевшейся грязью линолеум под кирпич и искусственный фикус в углу сделали этот холл еще более жалким, чем он, возможно, бы стал в результате естественного обветшания, и только старая мраморная плита паломино в голубовато-серых прожилках с глубоким прокопченно-желтым налетом цвета хорошего сыра, оказавшаяся теперь в мерзком окружении светло-бежевых стен, напоминает о том, что это здание знало лучшие времена и даже вселяло в посетителей определенные надежды; попав сюда, можно было вправду поверить, что ты приближаешься к будущему, которое того стоит.
Кларисса входит в маленький, слишком ярко освещенный лифт, отделанный алюминием, и нажимает на кнопку пятого этажа. Двери лифта вздыхают и с грохотом закрываются. Но и только: больше не происходит ровным счетом ничего — что неудивительно. Здешний лифт работает нерегулярно. И, честно говоря, когда приходится вылезать из него и подниматься пешком, даже испытываешь нечто вроде облегчения. Кларисса нажимает на кнопку с выщербленной белой буквой «О», и после нервной запинки двери опять открываются. Ей бы ужасно не хотелось застрять в этой кабине между этажами; уж слишком хорошо она представляет себе затянувшееся ожидание, крики о помощи жильцам, которые могут понимать, а могут и не понимать английский, захотеть или не захотеть вмешиваться; она слишком отчетливо представляет себе странный цепенящий страх, немножко похожий на страх смерти, и свое одинокое стояние в этой сверкающей затхлой пустоте, где она будет, а может и не будет, время от времени поглядывать на свое искаженное отражение в тусклом круглом зеркале, закрепленном в правом верхнем углу. Гораздо лучше, когда лифт честно отказывается работать и ты, не питая иллюзий, пешком преодолеваешь пять пролетов. Гораздо лучше сохранить свободу.
Она начинает подъем, чувствуя себя со своими цветами одновременно усталой пожилой дамой и юной невестой-девственницей. Сильно потертые — особенно посередине — ступени сделаны из необычного мутно-черного материала, похожего на каучук. Из окна на каждой из четырех площадок открывается свой вид на сохнущее белье: простыни в цветочек, детская одежда, тренировочные штаны; яркая современная дешевка, от которой веет невероятным унынием, в отличие от старомодных вещей — темных мужских носков, сложно устроенного женского исподнего, линялых халатов и ослепительно белых рубашек, — в которых, по крайней мере, есть некое ностальгическое обаяние. Убожество, снова думает Кларисса. Просто убожество.
Стены холла на Ричардовой площадке того же цвета печенья из аррорута, что и внизу, зато пол выложен плиткой, сохранившейся, наверное, еще с начала века (линолеум таинственным образом обрывается на уровне второго этажа). По периметру идет геометрический мозаичный узор из бледно-желтых цветов, в углу валяется одинокий сигаретный окурок, перепачканный алой помадой. Кларисса стучит в дверь Ричарда, ждет, стучит снова.
— Кто там?
— Я. Всего лишь я.
— Кто?
— Кларисса.
— О, миссис Д. Прошу, прошу.
А не пора ли, думает Кларисса, расстаться с прозвищем? Если он чувствует себя более или менее сносно, она поднимет этот вопрос, скажет ему: послушай, Ричард, а тебе не кажется, что пришло время обращаться ко мне по имени?
Она отпирает дверь своим ключом. Слышно, что Ричард за стенкой тихо бормочет что-то возбужденно-заговорщическим тоном, как будто делится какими-то скандальными новостями. Ей удается разобрать только одно слово «броситься», после которого следует скрипучий смех — немного страдальческий звук, словно смех это что-то острое, застрявшее у него в горле.
Нет, думает Кларисса, пожалуй, сегодня не лучший момент для обсуждения проблемы прозвищ.
Как ей не злиться на Эвана и прочих, которые успели вовремя принять новые лекарства; на всех тех, кому повезло (относительно, конечно) и чей мозг не изъеден в кружево вирусом. Как ей не завидовать им за Ричарда, чьи мышцы и органы худо-бедно уцелели благодаря последним открытиям, а психика, похоже, перешла некую границу, за которой ремонт просто невозможен, и все, что остается, — это существовать в мерцательном режиме: сегодня получше, завтра похуже.
Его квартира, как всегда, темная и душная, раздражающе жаркая, пропахшая шалфейными и можжевеловыми благовониями, которыми Ричард пытается заглушить запах болезни. Квартира безнадежно захламлена и подсвечена тусклыми лампами в коричневых абажурах мощностью самое большее в пятнадцать ватт. Попадая сюда, будто погружаешься под воду. Кларисса движется как по затонувшему кораблю. Она бы не удивилась, если бы мимо прошмыгнула стайка серебристых мальков. Эти комнаты существуют совершенно отдельно от здания, частью которого формально являются, и когда Кларисса закрывает за собой тяжелую визгливую дверь с четырьмя замками (два из которых сломаны), ей — как всегда — кажется, что она попала в Другое измерение, в некое Зазеркалье, по отношению к которому холл, лестничный колодец и площадка находятся в совсем другом времени и пространстве.
— Доброе утро, — говорит она.
— А что, еще утро?
— Представь себе.
Ричард сидит и дальней комнате. Комнат в квартире всего две. Та, что поменьше, — кухня, в которую попадаешь с порога, Ричардова жизнь (вернее, то, что от нее осталось) протекает в большой комнате. Кларисса идет мимо древней плиты и глубокой белой ванны (тускло сияющей, как мрамор, в вечных сумерках), сквозь слабый запах газа и несвежей еды, мимо поставленных друг на друга картонных ящиков, набитых… бог знает чем, мимо овального зеркала в позолоченной раме, в котором (всегда шок, даже если ты этого ждешь) мелькает Клариссино бледное отражение. Постепенно она научилась не обращать внимания на зеркало.
Вот купленная ею итальянская кофеварка, сплошь хром и черная сталь, постепенно приобщающаяся к пыльному братству прочих неиспользуемых предметов. Вот подаренные ею медные кастрюли.
Ричард сидит в кресле. Шторы задернуты, все шесть или семь светильников зажжены, Впрочем, света от них не больше, чем от одной обычной настольной лампы. Ричард — в дальнем углу в своем идиотском фланелевом халате (взрослой версии темно-синего детского халатика, разрисованного космическими ракетами и астронавтами в шлемах), изможденный, величественный и нелепый, как королева, которую давно свергли, а она все продолжает сидеть на троне.
Бормотание прекратилось. Он сидит откинув голову и зажмурившись, словно слушает музыку.