Вами может командовать тот, кто находится в более выгодном положении, — пусть даже это вахтёр в здании, куда вы хотите попасть.
Каждый, кто повышает на вас голос, имеет на это право. Наверняка он знает, «что вы делали прошлым летом», то есть какие-нибудь ваши стыдные тайны, чем занимались под одеялом, как обстоят дела с налогами и регистрацией. Он насквозь видит ваши мелкие помыслы и слабые места, поэтому остаётся только втянуть голову в плечи и подчиниться. И помните, он может вам навредить, если не уступите!
А если не знает, то просто оболжёт, и никто не поверит, что вы ни в чём не виноваты.
Есть логическое построение, немного сложное, но очень действенное, если разобраться: чужое хамство — прямое оскорбление вам, вопли продавщицы или кликуши на паперти, безразличие официантов, грубость охранников — всё касается именно вас и невероятно унижает; но! ни в коем случае нельзя жаловаться, это ещё хуже. Проглотите. Просто представьте, что вас опять трахнули в голову, и сглотните. И обязательно поплачьте потом.
Всегда правы те, кто сильнее, крупнее, старше, у кого голос громче, уверенности больше; те, у кого власть, пусть даже и формальная, — мужчина, мама.
Может показаться, что социальное насилие не так приятно, как физическое, но подумайте о бонусах: вы получаете право на страдание. Да, придётся признать, что плохо вели себя, неправильно одевались и не платили налоги, но зато друзья станут жалеть вас всю оставшуюся жизнь, любую выходку спишут на незажившую моральную травму. И всегда найдётся кто-то, кто охотно скомандует, как жить дальше, положит тяжёлую руку на затылок, ну и смотрите выше…
Жизнь после тридцати пяти
Девочки, девочки. Я ужасно вас люблю.
Правда, вот она говорит: мне срочно нужно похудеть, хочу весить, как пятнадцать лет назад. А я не смею сказать: «Девочка, тебе под сорок».
Она говорит: плохо спала этой ночью, под глазами круги. А я не смею сказать: «Девочка, тебе под сорок».
Она говорит: вот возьму и рожу, здоровье позволяет. А я не смею сказать: «Девочка, тебе под сорок».
Она говорит: давно никого не хотела так, чтобы ах. А я не смею сказать: «Девочка, тебе под сорок».
Потому что это и в самом деле не имеет значения.
Посмотришь в зеркало — очень даже ничего.
… А потом однажды двадцатипятилетний дурачок бросает игриво: «Я предпочитаю зрелых женщин!», и ты досадливо пожимаешь плечами — «Ну а я-то здесь при чём»…
И только позже доходит.
Прошлой весной, спустя многие годы, Ольга перечитала прелестную маленькую пьесу Франсуазы Саган «Сиреневое платье Валентины».
Впервые она попалась в последнем школьном мае, в деревне, когда Оленька делала вид, что готовится к выпускным экзаменам. Открыла тогда, и сердце окатило тоской: будто приподняли легкую ситцевую занавеску в бабушкином доме, а за нею и не палисадник вовсе, и не сирень, и не рыжие куры, а весенний Париж, узкая улица, вымощенная камнем, и Оля ступает по ней — взрослая. Такая, какой безуспешно хотелось быть: очень красивая, победоносная и без веснушек.
Она представила, что у каждого человека есть свой идеальный возраст, к которому он всю жизнь стремится, а миновав его, — горюет. Для одного это солнечные двадцать, для другого — самоуверенные тридцать, а третий через пустые годы идет к умудренным шестидесяти, например. И, дойдя, человек несколько лет живет точно в своем теле и свою жизнь, а до того — будто догонял себя, после же — покидает.
И показалось, что она-то встретится с собой в возрасте сагановских героинь — тридцать пять, сорок, сорок пять. Ведь они часто таковы. «Здравствуй, грусть!» Франсуаза написала в девятнадцать, но и там самая трагическая фигура — женщина далеко за тридцать, невежливо говоря, под сорок. «Любите ли вы Брамса», «Ангел-Хранитель», «Немного солнца в холодной воде» — везде она, беспомощная перед юными существами, очень нежная, иногда лгущая, но исключительно от растерянности. Как тонкая рисовая бумага в неумелых руках — вот какая. И в «Сиреневом платье» тот же образ.
Олино сердце рванулось к ней — к Валентине, но на самом деле — к взрослой Ольге — с мелкими морщинками на сухой тонкой коже, с хрупким горячим телом, всегда чуть усталой, немного лихорадочной и почему-то пьющей водку вместо романтического вина.
Вот Саган начинает: «Входят Серж и Валентина, ему двадцать пять, ей тридцать семь лет, он несет чемодан». Ему двадцать пять, ей тридцать семь, и это все объясняет, как водка — сразу в кровь. Цифры сразили её, хотя, что она, шестнадцатилетняя, могла знать о мужчинах моложе себя? Их же просто не существовало в природе. Но отчего-то живо представила, как это бывает, когда смотришь на юношу, и он будто прозрачен, охваченный страстью, амбициями, надеждами. И будущее — и его, и твое, и ваше — прозрачно, но ты отворачиваешься от очевидного, потому что хочется, все-таки хочется огня. И все в ваших отношениях построено на обмане. Он лжет себе, пытаясь поверить, что разница в возрасте между вами несущественна, что совсем скоро он станет зрелым мужчиной, а ты не постареешь никогда, и вы, наконец, сравняетесь. А ты помогаешь ему, садясь спиной к свету, многого недоговариваешь, аккуратно корректируя реальность, прячешь лицо в голубые тюльпаны и соглашаешься: «Да, да. Конечно. И я тебя тоже. И я — навсегда».
И кончается все, как обычно у Саган, — немного солнца, немного скуки, немного жалости и очень, очень много печали.
Прочитав, Оленька отчаянно захотела, во-первых, водки, во-вторых, тюльпанов, а в-третьих, сиреневое платье. Тюльпаны — правда, красные махровые — у бабушки как раз расцвели, но водка оказалась ужасно невкусной, а сиреневый совершенно не шел к её глазам и цвету лица. «Оленька, он тебя убивает, — заявила мама в магазине „Ткани“, накинув ей на плечи лиловатый отрез, — выпускное будем шить розовое. А это для взрослых». А ведь она уже представила платье — из мягкого тусклого шелка, с дюжиной маленьких пуговиц на манжетах, длинное-длинное. Что ж, это для Ольги, думала она, не для Оленьки. Станет старше, сама решит, какие цвета носить.
Потом, конечно, забыла.
Прошло двадцать лет, прежде чем она встретилась со своим сиреневым платьем.
Была весна, и Ольга сидела в кафе с молодым мужчиной. Он был уже не юноша, но заметно младше её, и так же прозрачен для взгляда, охваченный страстью, амбициями и надеждой. Она пересказала ему историю обманщицы Валентины и ее сиреневого платья. «Ведь я тебя тоже обману». — «Я готов. Ну, почти». — «О нет, „почти“ не считается». Ей вдруг стало весело, где-то внутри запела нежная картавая женщина, и ее птичий язык сложился в понятные слова, которые Ольга зачем-то произнесла: «Подари мне сиреневое платье, милый, чтобы я знала, что ты готов принять меня такой, как есть. Подари мне сиреневое платье, когда решишься. Подари мне сиреневое платье, когда полюбишь меня. А я тебя, конечно, обману». — «Подарю».