Я испугалась, что нас выведут, и выскочила на улицу, но оказалось, что голова кружилась не напрасно, наш пряничный домик повернули вокруг оси, и теперь, если встать лицом к Кремлю, ГУМ очутился по правую руку, а не по левую, как прежде.
Мы дважды повернули и опять заглянули в какой-то крошечный магазин, но там всё продолжилось.
— Вы стукнули манекен! — укоряла продавщица мужчину в усах. (Я подумала — того, в халате, защищая тётку в полотенце, я бы и сама его охотно стукнула.)
— Я искал администратора! Дайте жалобную книгу! Ко мне в примерочную ворвалась девушка и схватила меня за штаны!
— Она не врывалась, а всего лишь просунула руку с номерком за занавеску.
— Нет, она сделала вот так.
— Я не стала смотреть, как она сделала, и сбежала, благо улицы перестали вертеться, правда, они заполнились военной техникой с большими колёсами, но мы уже уходили, уходили. Остановились только у дверей «Хлоэ», чтобы полюбоваться на бронзовую лошадь, перерезанную стеклом вдоль.
— Как это они её, ироды?
— Поездом. Пошли.
И мы пошли, но я вынуждена это признать: город этот был бы совсем страшен, если бы у меня не было плана.
Я, конечно, признаю, что уровень тревожности у меня несколько повышен. Но сегодня по моему столу пробегала сколопендра (ладно, какая-то другая четырёхсантиметровая многоножка), во дворе лежал мёртвый киргиз (ну или узбек), а когда я разговаривала около метро с одной женщиной, ко мне в карман залез голубь. To есть я стою, руки в брюки, а он такой подлетает и лапками настойчиво цепляется то ли за карман, то ли за рукав и крыльями меня лупит. Я говорю, ты обнаглел, иди отседова. Он через несколько секунд улетел, но теперь я думаю: мне уже начинать беспокоиться или дождаться пылающих букв на стенах?
В метро читала Рёскина — лекции об искусстве, все дела, на мне шаровары, и вдруг учуяла мальчика. Он не вонял, не в этом смысле, а просто его торс оказался перед моим носом, тонкий, в белой футболке. И мальчик довольно даже мелкий (метра девяносто точно нет). Но весь он был такой юный.
Тут просто хочется поставить точку — я понимаю, что по сюжету должна быть кода, какое-то обобщение и усиление, которое заставит плакать всех, а не только меня одну. Ну, или рассмешит. Но я всё равно не смогу передать, как время для меня остановилось, внутри стало тихо-тихо, а горечь, которая в эти дни то злила, то забавляла, то проливалась слезами, в единую секунду, с одним вдохом обернулась печальной и бессмысленной фразой: «Он был такой юный».
Ах, мне было так грустно, и я вдруг поняла, что нуждаюсь в покровителях всякого пола, которые возили бы меня к врачу, показывали Европу и давали спокойно поработать. Потому что я хочу побыть среди взрослых, хочу к папе, который открывал мне все двери и срывал яблоки с самой высокой ветки, и никогда не спрашивал: «Что делать?», а только: «Чего ты хочешь?» В общем, я устала и почти сдаюсь.
От опрометчивых поступков удерживает вовсе не отвращение к содержанкам — не к прелестным двадцатилетним девочкам, конечно, а к перезрелым несытым тёткам, которые твёрдо знают, как нужно тратить деньги, и готовы «украсить жизнь состоятельного человека», но забыли, что женщина, которая не сумела украсить свою жизнь, не справится и с чужой. Нет, я просто не готова быть объектом благотворительности, не хочу принимать дары, не могу больше, как-то перебрала. Я пытаюсь, держу себя в руках, как куколку из каучука, скомканную в эмбрион, и аккуратно разворачиваю: ручки разжать, ножки раздвинуть, головку поднять, зубки не стискивать… Не прячься от радостей, а то они тебя не найдут… И это так правильно и позитивно, но когда приходится вставлять спички, чтобы веки не опускались, становится как-то не по себе.
Перебор, больше ни одной ягоды, ни чашки, ни стакана не возьму из чужих рук, не сниму даже трубку — но это уже потому, что тот, кого жду, не позвонит, разве только попросить его эсэмэской. А это будет уже не то… И столько лжи в таком отношении к миру, столько постыдного кокетства и фальшивой гордости — «мне нужно счастье на моих условиях», — что даже смешно.
И вот я иду к Красной площади, медленная, как похоронная процессия, и такая же печальная. Платье, на которое я рассчитывала, стало велико, но в этом нет никакого триумфа, потому что я не настолько похудела, насколько плохо оно сидит. И я черна, как террорист, и только розовая помада оживляет мой мрачный облик. Иду, а навстречу отбившаяся от стада механическая игрушка-солдат, ползёт и во всех стреляет. И я его всем сердцем понимаю.
И совсем было решаю, что жить незачем, как замечаю, что с некоторым интересом рассматриваю длинного крепкого парня в тёмных кудрях, с широкими запястьями и тихо так, ангельски, улыбаюсь. Потому что жить, может, и незачем, но жеребцы это большая радость.
Потом, конечно, беру себя за руку и опять иду скорбно, но где-то в глубине души поселяется уверенность, что я не совсем пропащая, и арбузы тоже ягоды, а мужчины ниже метра девяносто — это всё-таки какое-то издевательство.
… и Писатели
В издательстве новый зелёный чай с жасмином в нарядной жестяной коробочке. Пишут, элитный сорт, расфасованный в пакетики, которые, в свою очередь, заботливо упакованы по пять штук в фольгу для пущей сохранности. И вот мы вскрываем жестянку, а фольги-то и нету, нету фольги, пакетики так лежат.
— Где фольга? — спрашиваю я.
Майя, очень ответственный редактор, некоторое время роется в коробке с усердием котика, исследующего новый наполнитель:
— Нет.
— Там должна быть фольга! Вот, вот написано!
— Марта, не волнуйтесь. Подумаешь! Просто это очень-очень свежий чай, его так спешили упаковать, что не успели положить фольгу. — Майя замечательно умеет объяснять, почему кто-нибудь не сделал что-нибудь как следует.
Я вдруг впадаю в сильное волнение:
— Где моя фольга? Где мои блёстки? Где мой пантон? Где мой выборочный лак?!
Верстальщик, проходящий мимо по своим тайным верстальным делам, прислушивается и понимающе кивает — опять автор буянит.
Заболела ангиной и отчего-то несколько повредилась рассудком.
Написала Глории опрометчивое письмо, после которого она немедленно примчалась в гости.
Нажаловалась ей на мужчин-падальщиков, охочих до полумёртвых женщин. Я, говорю, лежу тут, вся в поту, а они кружат.
— Это феромоны их привлекают, — сказала Глория.
— Да ладно, какая радость в запахе болезни, даже коту вон ко мне подходить противно, — а сама запомнила.
Мне было так плохо, так плохо, а вечером вернулся Дима, и я неприятным голосом выдвинула ему ряд претензий:
1. Мужчины — падальщики.
2. Коту — противно.
3. И я хочу вести бурную ночную жизнь.
(Насчёт логики даже не заикайтесь, говорю же — болела.)